- Представляешь Звереву напротив Кааса, паяца с бородкой, будто скрюченного коликой, воняющего предательством - предательством всего, чего только возможно! - так куча навоза воняет дерьмом! А позади них массивная тень Боброва, довольного собой и нами. Мы хорошо ему платим. Если завтра нас повесят, всегда найдётся кто-нибудь, кто будет ему платить. Мысль, что Звереву, скорее всего, повесят на одном дереве с нами, меня, видишь ли, не утешает. Плохая компания на том свете - это смешно; я знаю, что виселицы превращают в героев, в смысле историческом, вполне заурядный сброд. Но эта милая женщина при всех режимах будет кривляться перед зеркалом, иметь свою машину, намазывать икру на белый хлеб, в то время как кочегары Большого завода будут получать свой паёк молока только на бумаге. Мне стыдно говорить с ними, понимаешь, когда вижу их треугольные физиономии со впалыми щеками. Я жру за столом Исполкома, а потом иду кормить их красивыми речами! "Нужно держаться, товарищи, держаться, держаться!" Им это известно не хуже, чем мне; но они на последнем издыхании.
Говорю тебе, Зверевы будут нужны при всех режимах, до тех пор, пока человек полностью не изменится. Мы нанесём мощный удар, это правда, главное только не промахнуться. Ты знаешь, как она говорит, изящно поставив лапку на подножку "рено": "Докладчик ЦК так хорошо выступал! Четыре часа пролетели незаметно. У товарища Артёма бчень большое будущее". Заметил, с каким чутьём она всегда встаёт на сторону сильнейшего? Никто не видел, чтобы она когда-нибудь голосовала вместе с меньшинством. В сложных случаях её просто не заметно. Но как только формируется более-менее стабильное большинство, оказывается, что она присоединилась к нему заранее, входила в него изначально, неукоснительно следовала линии. Думая об этом, мне хочется плеваться, как после плохого жевательного табака, который давали матросам...
Эти создания, знаешь ли, старина, всегда падают на четыре лапы. Если Республика выстоит, Зверева похоронит нас всех. Мы кончим тем, что сломаем себе шею, решая какую-нибудь неразрешимую проблему и пребывая в уверенности, что ничего плохого с нами не случится. Мы будем говорить и делать глупости! Ты способен пойти на смерть, чтобы показать пример. Я могу послать подальше самого полномочного докладчика самого влиятельного большинства ЦК. Могу один проголосовать "против"! Так что если когда-нибудь нас ожидает подобная судьба - это в порядке вещей, это даже хорошо. С такими, как мы, нельзя поступать иначе; нас не следует недооценивать. Но Зверева переживёт нас, старина.
Бобров тоже, а может быть, и это ничтожество, Каас. Ибо, в конце-то концов, такого негодяя расстреливать нельзя. Он нужен. Он - подлинная находка. Он становится одним из факторов обеспечения общественной безопасности. Во время военной операции третьестепенной важности можно пожертвовать лучшим рабочим батальоном; Каасом жертвовать нельзя! Эта нечисть, которую мы используем, заставляем работать на себя, которая липнет к нам, делает вместе с нами множество необходимой работы - знаю, - не пожрёт ли она нас в конце концов? Не подтачивает ли она нас, хотя находится у нас в подчинении?
Керк замолчал, глядя в сухое лицо Осипова, прислонившегося к стволу дерева. Поля окутывал туман.
- Пожрёт или нет, - сказал Осипов, - речь идёт прежде всего о том, чтобы приносить пользу. Выполнять свой долг. В этом смысле никто ничего не может с нами сделать. Уже само по себе хорошо, что вся эта нечисть, бобровы и каасы, служат нам. В конце концов, её естественное предназначение - служить имущим классам. Сегодня она служит нам. Затем мы постараемся очистить от неё землю: но сначала надо победить. Хорошо любое оружие... Не лови меня на слове: любое оружие хорошо не всегда. Все средства не ведут к единой цели; любая цель всегда требует определённых средств; выбор средств зависит от цели борьбы.
Зверева слишком действует тебе на нервы, мой друг. Она того не стоит. Ведь нужно же кому-то заполнять дела, разбирать доносы, допрашивать каасов? Кто, по-твоему, может это делать, кроме неё? Те, у кого иной склад характера, стремятся заниматься другим. У нас мало людей. Просто горстка. Позади нас миллионы, массы - а нас так мало, смертных, страдающих гриппом или угрызениями совести (что посерьёзнее гриппа, ты, может, так не считаешь, но это вовсе не смешно). Говоришь, партия загрязняется? Это неизбежно. Помнишь вступление анархистов в Екатеринослав? Они несли большое чёрное знамя, на котором было написано: "Власть - самый страшный яд!" Справедливо. И этот яд нам нужен. Его всегда использовали против нас, не считая таковым. Мы знаем, что это яд. Мы хотим его уничтожить. Прогресс существует. Раз уж речь зашла об анархистах, то позади знамени верхом ехал Попов, окруженный телохранителями, диктатор не хуже всякого другого, хотя сам он так не считал и заставлял молчать всех, кто подчёркивал его роль.
Время работает на нас. Речь, разумеется, не о тебе или обо мне - о рабочем классе. Я - оптимист дальнего прицела; что касается настоящего, я довольно сдержан в оценках, скорее даже пессимист. Сомневаюсь, что мы переживём зиму. Но уверен, что у нашего дела ещё есть время, полвека, век. Механика мира раскрыта, видно, что в нём происходит. Вот что составляет нашу силу. Мы движемся в верном направлении. Может, нас ожидает поражение, но общее направление не станет от этого неверным.
Наш недостаток в том, что мы слишком думаем о себе. Мы всё время говорим "я". У нас в крови это обожествление "я", и это не наша вина. Нам пока не известно, какое место займёт индивидуум, когда настанет время масс. Место, без сомнения, очень важное и одновременно незначительное. В этой точке фронта, от этих деревьев до того домика, мы - ты, тот, кто спит, и я - можем заставить две сотни человек, окопавшихся в траншеях, продержаться на несколько дней дольше; и нескольких дней может хватить, чтобы спасти положение на этом участке фронта; а именно он, возможно, окажется решающим для победы. Значит, наше место важное. Вспоминаю, где я в своей жизни сумел выстоять: в 5-м в подпольной типографии, в 7-м в боевой организации, затем на каторге; потом на Иртыше, где нас было только пятеро ссыльных вместе с Соней, которая сошла с ума; нужно было сохранить разум и силы, не потерять надежду. Это оказалось труднее всего. Иногда, летними ночами, мы шли в степь и зажигали огромные костры, устраивая себе странный праздник; я прыгал через пламя с тайным желанием провалиться в бездну. Как видишь, разум я сохранил. Затем Большой завод в 17-м, какие деньки, брат! Небывалые деньки. Где ты был? На добыче извести? Где это? Хорошо. Затем борьба в партии, за или против восстания; бывают часы, когда всё зависит от голосования по одной резолюции в одном комитете, потому что если бы мы тогда упустили случай, враг бы им воспользовался. А так как комитеты зависят от организаций, всё зависит от каждого человека, нужно бороться за позицию каждого...
- Вот почему, Осипов, имеются хорошие организаторы, которые подделывают результаты голосования и воображают, будто оказывают революции большую услугу, когда фабрикуют большинство, существующее только на бумаге...
- Оставь их. Можно на время обмануть одного, сотню, тысячу, миллионы людей, напечатав множество бумаг, обманывая самих себя; нельзя обмануть борющиеся классы; ход событий невозможно остановить. Видишь, каждый из нас делает своё дело, каждый важен. Мы все важны. Мне не видно в темноте твоего лица, но я знаю, что ты не улыбаешься. Да, ты тоже важен, несмотря на твой геморрой, сомнения, бессильное возмущение. Ты стоишь насмерть в своём углу, ты выстоишь, сколько понадобится... Но, друг мой, если бы нас сегодня утром здесь не было, Комитет прислал бы других, которые сделали бы всё так же хорошо. Если бы мне не довелось быть библиотекарем в тюрьме, нашелся бы кто-то другой, интересовавшийся политикой, не так ли? Мы не являемся незаменимыми. Подумай о погибших: Саша, Бокин, Власов, Григорий, Фуггер - только из нашего круга, только за один год... Но мы держимся и без них. И новые люди уже на подходе. Кто-то из тех, кто спит неподалёку, быть может, не один, станут нам достойной заменой. И если рабочему классу не хватит людей, если, когда пробьёт час, нужный человек не встанет впереди масс, слышишь! представляя миллионы тех, кто колеблется, молчит, робеет, если его не будет впереди, если он окажется в одиночестве - значит, пролетариат не создан для победы. Пусть все вернутся в шахты! Пусть пролетарий опять наденет хомут, станет пить, сражаться за чужие интересы. Мы умрём или продолжим борьбу. Это станет известно завтра или послезавтра, смотря какой оборот примут события.
Керк, речь идёт о пролетариате. Каков он, такова и партия, такова и революция. Сейчас мы достаточно сильны. Я верю в силу рабочих.
- Я так не думаю. Если хоть раз провести выборы на Большом заводе, не следя за тем, кто и как поднимает руки, если люди не будут уверены, что последнее слово останется за нами, какая начнётся неразбериха!
- И не нужно, чтобы они голосовали. Они знают, что голодны и устали. Мы знаем, что лучших из них уже нет. В такое время как сейчас голосование неуместно. Разве на корабле, давшем течь, голосуют? Нет, откачивают воду. И капитан должен свернуть шею крикнувшему: "Спасайся кто может!", - потому что он хочет жить, впрочем, как и все остальные. Большой завод только что выделил ещё 48 человек в особые отряды, отправляющиеся на юг. Это значит больше, чем голосование.
Мы лучше питаемся, это правда. Иногда я тоже этого стыжусь. Чего ты хочешь? Ведь по армейскому закону во время боевых действий штабы питаются лучше, более защищены. У нас, согласись, всё скромно. У тебя есть смена обуви?
- Нет, но у Зверевой, которая пользуется машиной, куча туфель. Такие, как Зверева, решили, что всё, находящееся на складах "Селект", будет распределено между активистами, занимающими самые высокие посты, чёрт побери... Тогда как на заводе Валя половина рабочих босы...
- Говорю тебе, наши штабы всё-таки стоят любых других. Дело в человеческой массе. В конце концов, пусть сволочи захребетничают за счёт рабочего класса, лишь бы он выстоял. У него впереди времени больше, чем у сволочей. И он достигнет цели без особых усилий, когда завоюет пол-Европы, это не позволит задушить нас.
В темноте, где смутно вырисовывались очертания деревьев, кто-то зашевелился. Полосы белого тумана отмечали русло реки.
- И тот, кто спит, - сказал Керк, - пока остаётся человеком без лица, иксом, игреком, зетом, теряющимся в уличной толпе. Нужно было слышать, как однажды Гольдин обратился к таким с вопросом: "В конце концов, что означает делать революцию?" И ответил наш Антонов, не задумавшись ни на секунду - так торговый автомат возвращает монетку, когда в нём закончились шоколадки: "Выполнять задачи, предписанные Центральным Комитетом". Ну как? Это означает для него предписания, мандаты, "приказ товарищу Антонову национализировать мануфактуру Титова", без которого он, наверно, прошёл бы, не задумываясь, мимо неё! А если приказы эти будут глупыми? А если кто-нибудь на время завладеет печатью ЦК?
- Ты слишком далеко заходишь в своих предположениях. Хорошо, что батальон тебя не слышит. Ты бы сам прервал того, кто стал бы так говорить перед людьми. Антонов не ошибается. Он - только голос. Он не умеет мыслить самостоятельно, но может очень хорошо выразить то, что думает партия. Он ценнее Гольдина, который слишком много и самостоятельно думает, упивается своими мыслями, хочет понять, заново открыть, придумать мир, потому что он поэт и, в конечном итоге, всего лишь романтический путаник, даже опасный в эпоху, когда цена спасения - порядок, метода, сплочённость. Классовая сплочённость даже в ошибке, быть может, худшей, чем изоляция нескольких человек, даже в самом точном предвидении; лишь бы не было ошибки в принципах. История не создала, люди не придумали лучшего инструмента борьбы, чем организация; ты знаешь это также хорошо, как и я. Нет оружия, которое бы однажды не заржавело, нет инструмента, который бы не погнулся. Те, кто придут после нас, проследят за этим. Если сам пролетариат найдёт в себе достаточно сил - а так и произойдёт, - то вот и ответ на твой вопрос. Как только мы будем на Рейне, а не здесь, на берегу Нарвы, - ни прихлебатели, ни авантюристы не смогут ему повредить. И если нельзя будет взвалить мир на свои плечи, неужели удастся избавить его от бонапартов, гнушаясь лучшим их оружием? И потом, старина, бонапарты неплохо послужили буржуазии. Кто знает, не понадобятся ли они пролетариату?
Осипов, казалось, сам ужаснулся, произнеся эти слова. Своей рукой, рукой тени, он искал в тумане, за что уцепиться, и это оказалась мёртвая ветка. С сухим треском ветка сломалась. Тогда со спокойной усмешкой он снова заговорил:
- Не нужно даже в мыслях цепляться за сгнившие ветки. Я примирюсь с бонапартом, если только буду уверен, что однажды его расстреляют в награду за оказанные услуги. Потому что...
Оба надолго замолчали. В предрассветных сумерках позади торчавших рогаток начинал вырисовываться сельский пейзаж.
- Потому что, - докончил Керк, - мы пришли не для того, чтобы повторять историю. Иначе не стоило и начинать... Для революции лучше погибнуть, оставив о себе светлую память. Кровь? Не вся она прольётся напрасно.
Осипов почти закричал, хотя голос его оставался тих:
- Нет, нет, нет, нет! Оставь эти мысли, товарищ, их вдолбили нам в голову палкой, хочу сказать, постоянными поражениями. Тем более, что в самоубийстве нет ничего хорошего! Выдумки литераторов, которые, впрочем, себя жизни не лишали. Нет ничего хорошего, вообще ничего. Циничная философия. Не об этом теперь речь, а о том, чтобы продержаться, чёрт возьми! Выстоять, работать, организовывать, использовать всё, вплоть до дерьма. И дерьмо необходимо. А потом, если свернёшь себе шею, это может выглядеть великим - прямо эпопея! - согласен, но стоит ли принимать величественные позы перед историей? Жить, вот чего хочет рабочий класс из плоти и крови, эта куча голодных людей позади нас, которых мы, как нам кажется, тянем за собой, и которые на самом деле подталкивают нас. Как только встаёт выбор: отказаться или продолжать, они продолжают. Будем продолжать, надо привыкать жить.
Внезапно взошло солнце. Пропел петух. Залаяли собаки. Белая пелена облаков прорвалась, потоки чудесного золотого света заструились на бледные поля. Осипов сидел под яблоней. Керк подобрал с земли зелёное яблоко, надкусил его и бросил в сторону.
- Хорошо! - воскликнул он. - Надо привыкать жить. Хорошая привычка, брат. Эх!
Ему захотелось жеребёнком запрыгать по зелёному полю. Осипов курил, глядя по сторонам, приоткрыв губы в улыбке, которая придавала его измученному лицу почти детское выражение. Позабыв об униформе и смутной тяжести прожитых лет за плечами, двое мужчин, казалось, почувствовали себя на миг вернувшимися на границу юности и детства, когда жизнь при каждом пробуждении кажется новой.
- Думаю, - прошептал Осипов, - меня скоро направят на работу в ЧК.
- Дружище, я готов предложить тебе хорошенькое дельце. Совершенно разграбленный завод, земли, здания, станки, двадцать семь рабочих - ерунда - и заместитель директора! Я как-то нашёл там цветочный горшок, представь себе. Его не национализировали, потому что не решили, кто будет нести за него ответственность. Так вот, он тотчас исчез!
Человек, спавший подле них, отбросил одеяло. Квадратное, красное, покрытое рыжеватой щетиной лицо Антонова озарил добрый взгляд голубых глаз. В ста шагах от них люди вылезали из окопов. Изголодавший солдат в бесформенной гимнастёрке, которого, казалось, пригибала к земле тяжесть пистолета, болтавшегося у него на боку, направился к трём посланцам комитетов. Фуражка была слишком велика для его узкой головы. Он походил на мальчишку, хотя лицо его изрезали морщины, словно у старого крестьянина.
- Вот Парфёнов, батальонный комиссар, - сказал Антонов. - Паренёк из типографии Вильдборга.
Осипов в нескольких словах ввёл его в курс дела.
- Восемь дней нет подкреплений (следовало сказать "пятнадцать")- Четыре или пять дней не поступало одежды и боеприпасов. Продержитесь?
У паренька без возраста был острый, слегка искривлённый нос, впалые щёки, выступающие скулы и пергаментные губы.
- Постараемся, - ответил он.
Перед людьми, собравшимися возле окопов - ста сорока землистыми лицами - первым выступал Антонов.
- Товарищи! Третий Интернационал...
Осипов, сидевший в ногах оратора, делал заметки. "2-й батальон, 140 человек: рабочих - 8, служащих - 4, крестьян - 108, неопределённого социального происхождения - 15; вернувшихся в строй дезертиров - 40. Как только мы прибыли, командир и ещё четверо перешли к врагу. На первом митинге крики: "Долой гражданскую войну!", "Дайте обувь!" Не хватает одежды: всякой. Не хватает продовольствия: любого. Обуви: 27 пар. Острая нехватка боеприпасов". Дойдя до вопроса "боевой дух", он задумался. Антонов бросал в эти сто сорок лиц, перепачканные землёй, сливавшиеся с ней, ясные, точно удары молота, фразы, которые повторял трижды, чтобы запечатлеть их во всех головах. Озлобленная Антанта, стремящаяся нас уничтожить, всемогущая и всё же бессильная, Германия, где ваши братья в Гамбурге - самом большом порту в мире! - одерживают победы, зарубежные страны, готовые взорваться, у которых впереди свой 1917 год, более великий, чем наш, мир, который мы провозглашаем, который мы установим нашими победами и восстаниями во всех странах, земля, которую мы сохраним, которую у нас хотят отнять генералы со своей шайкой банкиров, собственников, предателей (но все эти голодные псы сломают себе зубы...). Слова звучали чётко, то как сухие пистолетные выстрелы, то как хлопки знамени, вьющегося на ветру. Гнев переходил в холодную экзальтацию; ответом на речь оратора были дружелюбные усмешки и упрямые взгляды. Как только он замолчал, кто-то, выжидавший этого момента, воскликнул:
- У нас нет белья, приходится жрать вшей! Так-то вот.
Раздался другой голос:
- Правда, что Советы в Венгрии пали?
- Они пали, - бросил Антонов. - Да здравствуют венгерские Советы! Ура!
Приветствие побеждённым он, сжав кулаки, произнёс словно известие о победе. Вначале его поддержали только отдельные голоса, а затем все грянули хором:
- Ура!
Это был глас самой земли, породившей этих сто сорок солдат. Большинство из них не знало, где находится Венгрия. Они верили, что им сообщили об очередной победе. И в её лице приветствовали свою надежду на освобождение. "Они на верном пути", - подумал Осипов. И в рубрике "боевой дух" отметил: "Удовлетворительный".