Даниил занимал у профессора Лытаева комнату прислуги. По вечерам, перед сном, он читал нежные записки, оставленные брюнеткой в ящике ночного столика. Они были манерными, на почтовой бумаге, украшенной по углам изображениями цветов: "Мадемуазель Аграфена Прохоровна, позвольте Вашему покорному слуге".., - и заканчивались вычурными приглашениями, например, на празднование дня рождения: "Ваш постоянный искренний обожатель, с уважением"... Каллиграфический почерк мог принадлежать кому-нибудь из общественных писарей, державших лавочку неподалёку от рынка.
Даниил, если возвращался рано, обнаруживал сидящих перед окном, за которым сгущались молочные сумерки, двух стариков, поглощённых своими рассуждениями. Чай в стаканах приобретал оттенок старого вина; Вадим Михайлович Лытаев говорил:
- ...Конь Петра снова рвётся вперёд. Россия начинает свою революцию. После Петра страна постепенно возвращалась к прошлому. Цари заимствовали у Запада лишь униформу и деньги: позади всей этой показухи оставалась старая русская земля, верующая и склонённая под ярмом, плывущая на плотах по Волге с теми же песнями, что и в XVI веке, идущая в полях за деревянной сохой, строящая такие же избы, как и тысячу лет назад, напивающаяся, как и в старые времена, считающая христианскую Пасху продолжением языческих праздников, любящая полных и нарумяненных женщин, которых иногда поколачивают, ссылающая или бросающая в застенки инакомыслящих... Эта старая страна всё ещё пребывает где-то в глубине, под слоем горящей лавы.
Историк Платон Николаевич отвечал:
- Это так. И лава остынет, земля, придя в движение, сбросит тонкий слой пепла и снова на свет проглянет старая пожелтевшая трава. Из пепла получается хорошее удобрение. После каждой эпохи потрясений Россия снова начинает жить по своим внутренним законам, подобно тому, как распрямляются растения, смятые ливнем. Эта страна, которую "в рабском виде царь небесный исходил", залечивает раны и возвращается к своей миссии, чуждая Западу и Востоку, самобытная. В самих потрясениях, терзающих её из века в век, старая Россия ещё сохраняет верность своему закону...
- Платон Николаевич! В этом году, в то время как Ленин выступал на съездах, в 118 верстах от Москвы живьём сожгли колдунью. В 230 верстах, чтобы уберечь деревню от эпидемии, нагие девушки, впрягшись в плуг по обычаю, который, быть может, восходит ко временам скифов, провели борозду вокруг своих полей и жилищ. Мы - самая дремучая Азия, которую можно искоренить только железной рукой. Пётр - модель и предшественник революции. Вспомните: "Всё делается по принуждению". Он создавал мануфактуры, министерства, армию, флот, капитал, формировал нравы при помощи приказов и казней. Он приказал брить бороды, носить европейскую одежду, прорубить окно в Европу среди этих угорских болот. Была голая земля, но он говорил: "Здесь будет город". Он избивал своих приспешников, напивался как извозчик, кончил жизнь в подозрениях, сомнениях и тоске, повсюду чуя измену - она и была повсюду, как сегодня, - доверяя лишь своему великому инквизитору, думая даже избавиться от императрицы; и был прав. Он оставил страну местами обезлюдевшей, истекавшей кровью и стонавшей от непомерных усилий, но Санкт-Петербург был построен! И Пётр остаётся великим, величайшим, ибо преследовал старого русского человека даже в лице собственного сына, ибо погнал к будущему эту старую, пассивную, невежественную, грязную и закосневшую в своих мехах страну, как шпорами и кнутом погоняют непокорную лошадь. В сегодняшних декретах я слышу отзвук его приказов. Всё это можно даже выразить в марксистских терминах: приход к власти новых классов.
Платон Николаевич казался полной противоположностью Лытаеву - неподвижный, полный, излучавший уверенность, тогда как тонкое лицо Лытаева казалось взволнованным. Сходство было лишь в гармоничных очертаниях лица. Платон Николаевич отвечал медленно, ибо говорили они в основном лишь для того, чтобы запечатлеть живую мысль, которой для обретения независимости от людей было всё-таки необходимо это ненадёжное завершение - словесное выражение.
- Нет, Вадим Михайлович, как и люди из Кремля, Пётр представляет собой лишь случайность - быть может, необходимую для определённых свершений - в истории России. Был прав Алексей, а не Пётр, как Христос на кресте всегда прав, а Антихрист терпит поражение. Пётр велик лишь постольку, поскольку он вопреки себе сделался орудием чуждого ему дела, поскольку по-новому взглянул на жизнь старой Руси, против которой выступил. Эти смутные времена закончатся. Южные славяне, более здоровые, более привязанные к земле, в итоге противопоставят больным городам идею порядка и единения в вере. Сейчас у нас что-то вроде средневековья, но мы возродимся заново. И снова понесём свет Западу.
- Вопрос, - сказал Даниил, - будет решён мечом.
- Нет. Духом.
Это мнение разделяли оба историка, так что было непонятно, кому же принадлежал ответ.
- Но что значит дух без меча?
- Но что значит меч без духа?
Даниил увидел в глазах двух учёных одинаковую снисходительную усмешку. Он взглянул на книги, расставленные на полках, старые книги, полные фактов, идей, вещей таких бесполезных, когда идёт речь о хлебе, вшах, крови! Рукописи дремали на секретере красного дерева. История, этот неслыханный обман эрудитов, в котором за печатными строчками уже не найти ни капельки крови, где ничего не осталось от гнева, страданий, страха и насилия людей! Он почувствовал что-то вроде ненависти к этим двум старым учёным бонзам, знавшим столько дат и теорий, но не имевшим ни малейшего представления о том, как пахнет разорённая деревня или выглядит вспоротый живот, кишащий жирными зелёными мухами, над которым склоняются маки.
- Достоевский... - начал Платон Николаевич.
- Я его не читал. Нет времени, понимаете? Карамазовы, со своей душой, разводили казуистику; мы режем по живому, а над душой смеёмся. Что серьёзно, так это есть, спать, не быть убитым и убивать наверняка. Вот истина. Вопрос уже решён мечом и духом. Мечом, более крепким, чем наш, духом, который нам непонятен. И, чтобы погибнуть, нам не нужно понимать. Мы все погибнем вместе с этими книгами, этими идеями. Вместе с Достоевским и всем остальным, быть может, как раз из-за этих книг, идей, самого Достоевского, кризисов совести и недовершённых убийств. А земля будет вращаться дальше. Вот так. Доброй ночи.
Дни становились длиннее, предвещая белые ночи. В полях таял снег, обнажая на проталинах чёрную землю, покрытую жёсткой и колючей травой. Повсюду побежали ручейки, щебетавшие словно птицы. Они струились по всем выемкам земли. Вздувшиеся реки отражали чистое, всё ещё холодное синее небо. В лесах, среди белых стволов берёз чудился смех. Казалось, в воздухе висят золотые блёстки. Ласково повеяло теплом. На сырой улице прохожий подставлял ему лицо и душу. Его взгляд радовали красивые белые облака, которые уносились вдаль словно заботы, отогнанные всепоглощающим доверием. Вместе с играми детей в скверах пробуждалась нежность жизни; она чувствовалась в воздухе над пустынной площадью, над скелетом лошади, растерзанной бродячими собаками. Белый череп животного выступал из подтаявшего снега. Обрывки гнедой шкуры, вычищенные морозом, висели на ободранных боках. Пять маленьких куполов церкви с стиле рококо высились в бесцветном небе, лазурь которого переходила в белизну, воздушную, прозрачную, свежую. Уже не верилось, что кругом война, смерть, голод, страх, вши. Река, бесконечно свободная между закованными в гранит берегами, несла огромные белые льдины. Сталкиваясь с тихим шумом, они плыли от северных озёр к волновавшемуся морю, живому жемчужному блеску пены, тёплому дыханию Гольфстрима, который, начав свой путь у Юкатана и Флориды, двигался через Атлантику мимо норвежских фьордов и шведских равнин, достигая наших ледников. На вершине позолоченного шпиля Адмиралтейства плыл в небе золотой кораблик, чёткий и лёгкий, словно мысль. Оживился красный цвет знамён.
В садах распустились первые почки. Затем над пересекавшими город реками и каналами произошёл взрыв свежей зелёной листвы. Внезапно обретённая радость жизни имела кисловатый привкус. Вечера под синими, словно бесконечно далёкий отсвет айсбергов, небесами оставались холодными. Ночей больше не было, сумерки, серые, синие, сиреневые, пепельные, жемчужные, всё более и более светлые, тянулись до полуночи; небеса излучали белое свечение. Оно, в конце искрящихся каналов, среди чёрных ветвей, над укротителями коней, вздыбленных уже сотню лет, завораживало взгляд...
По набережным бродили парочки. Небо изливало на них ясный свет, река дарила уединение. Они встречались с едва заметными улыбками. Останавливались перед лодками, брошенными осенью, когда национализировали речной флот - теперь они потихоньку гнили. Скоро из разберут на дрова для растопки, это будет нелёгким делом. Комитеты бедноты оспаривали друг у друга эти остовы судов.
Высокое белокурое дитя с узкими висками, глазами, полными отражённой синевы тающих снегов, спрашивало своего любимого в изношенной форменной гимнастёрке одного из бывших военных училищ:
- Ты мне поможешь?
Он шептал "да", целуя её в ушко, ибо в один из этих дней она отдалась ему в уголке прогнившей лодки, наивная и исполненная желания, смущённая и взволнованная; вечерний серебристый воздух был напоён пресным запахом реки. Размокшие доски прогибались под ногами, касаясь днища судна, глухо вздыхали волны. Они заглянули туда из любопытства, не думая о своём счастье, ибо счастье и так переполняло их. Она провалилась в квадратную чёрную дыру, в глубине которой хлюпала вода.
- Видишь, видишь! - говорил он смущённо. Она смеялась.
- Если бы можно было сосчитать все несчастья, которых удалось избегнуть!
Внезапно они оказались одни. Ничего, кроме бесконечно пустынного неба над головами и его отражения в муаровой воде, видного через широкие отверстия между разошедшимися досками.
- Как хорошо! - произнесла она, потянувшись к нему губами. И ей пришла в голову простая мысль, что в любви надо отдавать своё тело, это, должно быть, больно и немного стыдно, но нужно - закрыв глаза, приоткрыв горячие губы, - чтобы потом трепетать от счастья и ни о чём больше не думать... Но как это произойдёт? Губы не могут ясно сказать об этом. "Я не знаю, я очень смущаюсь, прости меня, делай со мной, что хочешь, я люблю тебя, я люблю тебя"...
Теперь её розовые губки, в профиль походившие на лепестки, смешивали обыденные вещи в серьёзными делами:
- Мы запасёмся дровами на зиму... Послушай, я хочу стать более сознательной, скажи мне, что я должна прочесть.
Другая пара: она, с идущей ей короткой стрижкой под коричневой кожаной кепкой, головкой спортсменки с золотистыми волосами на висках и бровях и золотыми искорками в глазах. Он, солдат с красной звездой на чёрной кожаной фуражке. Она приходила из райкома, он - из политотдела 23-го полка; они встречались на скамье Летнего сада в нескольких шагах от Голландского домика, построенного царём Петром в качестве резиденции в то время, когда город поднимался из болот со своими деревянными тротуарами по бокам грязной проезжей части, обширными пустырями и парками, на самом деле представлявшими собой опушки леса. Среди деревьев в грациозных позах застыли Дианы и Артемиды. Строгая красивая решётка сада чернела на фоне бледного северного неба. Там протекала река.
Их рукопожатие было крепким. Без видимой нежности. Оба почти одного роста, одинаково излучавшие силу. Глядя на прыгающих воробьев, она сказала:
- Я размышляла над теорией империализма. Ты был прав тогда вечером. Достаточно перечитать IV главу Гильфердинга. Но по вопросу о свободе права была я. Послушай...
Из брошюры, на цветной обложке которой был изображён земной шар, обвитый цепями, которые разрывал спускавшийся с Млечного пути красный луч, она извлекла испещрённые заметками листки:
- Маркс пишет: "Стоимость превращает каждый продукт труда в общественный иероглиф". В глазах лиц, обменивающихся продуктами, "их собственное общественное движение принимает форму движения вещей, под контролем которого они находятся, вместо того чтобы его контролировать". Они считают себя свободными, потому что подчиняются движению безымянных вещей, а не людям. Считают себя свободными, потому что не видят над собой хозяев. Но "независимость лиц друг от друга дополняется системой всесторонней вещной зависимости".
- Это в прошлом. Осознав необходимость, мы становимся свободными. Сознание - это свобода. Прочти главу XI "Анти-Дюринга". Осознав необходимый характер исторического развития, пролетариат, делая то, что должно быть сделано, переходит из царства необходимости в царство свободы. Читай главу II, раздел III.
- Ну что ж, - сказала она.
Стоя, он обнял её за плечи и тихо произнёс:
- Ксения!
Она знала, что он собирается сказать, но каким словами? Она ждала этих слов, и ей казалось, что грудь переполняет радость.
- Ксения, мы нужны друг другу и мы свободны, потому что...
Они молча шли по саду до того места, где возвышался гранитный пьедестал с большой вазой из порфира. Только там он, с трудом придав голосу равнодушие, осмелился спросить:
- Ты придёшь, Ксения?
Она просто кивнула головой и, чтобы он не заметил радости в её глазах, обратила взор вдаль на разноцветные купола церкви Спаса-на-крови. Ради этого утвердительного кивка она в то утро долго мылась и надела чистое бельё, поколебавшись, взяла в руки флакон французских духов. Не недостойно ли использовать эти предметы роскоши, изобретённые на потребу богачей? Но райком распределил между активистами, занимавшими наиболее ответственные посты, конфискованные на таможне духи. Она приняла решение под воздействием довода весьма специфического: это предмет не роскоши, а гигиены. Не вызовет ли его недовольство изысканный аромат? Но как он вдыхал свежий запах её обнажённых рук...
Они выходили из сада. Автомобиль, проехавший мимо, вдруг резко затормозил. Человек в высоких ботинках с револьвером на поясе побежал им навстречу. Ксения узнала Рыжика, лишь когда он оказался в трёх шагах от них.
- Ты гуляешь - разве ты не знаешь, что происходит? Иди сейчас же в райком, объявлена всеобщая мобилизация.
Рыжик сел в машину. Только там он почувствовал - так ощущают пулю лишь через мгновение после того, как она вошла в тело - как защемило его сердце при виде этой пары. Откинувшись на мягкие подушки старого "форда", вместо того, чтобы думать о революции, он подумал о том, что слишком стар и что это уже не исправить.