Были и похороны, и праздники. На Марсовом поле копали мёрзлую землю для больших братских могил и опускали в них красные гробы, покрытые перевитыми лентами венками, которые привезли на лафетах пушек. Председатель Исполкома с высоты гранитного бортика говорил о бессмертии дела рабочего класса. Алый стяг над могильным холмом трепетал на холодном ветру. "Вечная память павшим коммунистам". Иоганн-Аполлинариус Фукс находил очень красивой эльзевировскую надпись на транспаранте, над которой работал три дня. Войска маршировали в такт печальным аккордам похоронных маршей. По утрам воздух был влажным, от земли исходила неистребимая сырость. Шли победители. Не чувствовалось, что они покрыли себя славой, скорее, они казались уставшими до изнеможения, возвращаясь из обездоленных краёв. Война прошла перед их глазами такой, как она есть, без лжи и парадов, делающей людей её противниками. И однако, они готовы были идти своим твёрдым шагом хоть до края света, лишь бы её закончить.
Вечером четыре тысячи человек заполнили белый с золотом зал Оперы.
Едкий запах разогретой земли поднимался от их серых рядов к белым гипсовым богиням, державшим гирлянды в дымной синеве под сводом театра. Четыре тысячи человек положили на бортики лож и балконов свои руки рязанских пахарей, башкирских пастухов, рыбаков-поморов, ткачей, ставших пулемётчиками. Эти обветрившиеся руки не знали изысканных жестов; они были счастливы ничего не делать, один вечер побыть в покое. Осветили сцену, на картонных декорациях был изображён красивый пейзаж в золотистых тонах. Вышел Шаляпин во фраке и белых перчатках, как прежде выходил перед императором, и приветствовал этих зрителей так же, как прежних (расстрелянных), поклонившись с обворожительной улыбкой. В зале раздались крики: "Дубинушку!", "Дубинушку!" Песни о любви, без сомнения, прекрасны, но что хочется услышать солдатам, заполнившим зал, так это "Дубинушку". Здесь хорошо знают, как с ней обращаться, с дубинушкой. Её удары по хребту, по морде, угрожающий взмах - капиталистам кое-что об этом известно! Спой же нам, товарищ, ты услышишь аплодисменты, как и в том, прежнем зале, который уже не вернётся, о котором ты, быть может, в глубине души жалеешь, зале декольте и моноклей! Тебе будут аплодировать руки, имеющие дело с землёй, камнями, навозом, металлом, огнём, кровью! И совершенный голос запел "Дубинушку". Это - песнь, братья.
Певец отступал в лучах улыбок. "Бис! Бис!" Ему пришлось бы уступить восторгу этой толпы и ещё раз возвратиться на авансцену, когда из-за кулис высунулась лапа, похожая на обезьянью, и схватила его за руку.
- Погоди, товарищ.
Он щелчком расправил складку манжета, неловко смятую этим невысоким пожилым смуглым солдатом без профиля, с тусклыми бурыми точками вместо глаз. К удивлению зала вместо великого артиста на сцену вышел низкорослый мужчина в длинной шинели башкирской дивизии. Кто-то воскликнул:
- Кара-Галиев!
Солдат тяжёлым шагом подошёл к самому краю сцены, к суфлёрской будке. И поднял руку: она была перевязана бинтами. Грязь до пояса покрывала его одежду. Ему даже не пришло в голову снять папаху, надвинутую на самые брови. Он воскликнул:
- Товарищи!
Что ещё? Поражение?
- ...Гдов наш!
Жарко натопленный тёмный зал снова разразился аплодисментами. Позади посланца с фронта на сцене показался великий певец в чёрном фраке и сверкающей белизной сорочке, приветливо улыбаясь, он тоже аплодировал своими ловкими руками в безупречно чистых перчатках этой очередной победе, добытой в болотах на эстонской границе.
Снег покрывал свежие могилы, о которых уже начинали забывать. Жизнь принадлежит живым, а им приходится нелегко. Снова длинные ночи отступали, казалось, лишь из жалости к городу, на несколько часов. Тогда серый свет зари или сумерек, сочившийся сквозь грязно-белый облачный покров, разливался над миром словно бледный отблеск далёкого ледника. Даже снег, падавший беспрерывно, не нёс света. Это белое, лёгкое и тихое погребение тянулось до бесконечности в пространстве и времени. Уже к трём часам нужно было зажигать ночники. Над снегом пепельных тонов, непрозрачной синевой, неистребимо серыми старыми камнями сгущался вечер. И снова вступала в свои права ночь, неумолимая и успокаивающая: нереальная. В темноте речная дельта вновь обретала свои географические очертания. Чёрные каменные обрывы, изломанные под прямыми углами, окаймляли застывшие каналы. Широкая скованная льдом река излучала какое-то мрачное свечение.
Порой северные ветра, пришедшие со Шпицбергена или из мест ещё более далёких, быть может, из Гренландии или с Северного полюса, через Ледовитый океан, Норвегию, Белое море, порывами проносились над угрюмым руслом Невы. Холод начинал терзать гранит, пришедшие с юга через Балтийское море туманы неожиданно рассеивались, и камни, земля, обнажённые деревья тотчас покрывались кристаллами инея, каждый из которых представлял собой едва различимое чудо ослепительной белизны из цифр и векторов. Ночь меняла облик, срывая покровы нереальности. Появлялась Полярная звезда, созвездия открывали бесконечность вселенной. На следующий день осыпанные серебристой пылью бронзовые всадники на каменных постаментах казались пришедшими с какого-то странного праздника; высокие гранитные колонны Исаакиевского собора, его населённый святыми фронтон и массивный позолоченный купол - всё было покрыто инеем. Фасады и набережные красного гранита приобретали в этом чудесном одеянии приглушённые розовые и белые тона. Сады с тонкой филигранью ветвей казались зачарованными. Эта фантасмагория радовала глаз выходивших из своих душных обиталищ; как будто тысячи одетых в шкуры людей опасливо выбирались зимой из жарких, полных ужасающего животного зловония пещер.
Нет света в целых кварталах. Доисторический мрак.
Почерневшие красные знамёна висели у ворот старинных дворцов. Рыжик уже потерял счёт времени. Его день не имел ни начала, ни конца. Он спал, когда удавалось - днём, ночью, иногда в начале заседаний райкома, если докладчик бывал многословен. Около полуночи в ответ на его запрос пришепётывающий голос, доносившийся из слухового рожка телефона, сообщил о результатах обыска у Аронсона.
- Алло, Рыжик? Рыжик, это ты? Обыск закончен, изъяты три связки писем и документов, два фунта масла, тридцать кило муки, две дюжины кусков мыла... Подожди немного, что ещё? Да, фотографии и консервы, восемнадцать банок... Нет, никого не арестовали, эти мазурики сбежали, они отстреливались... Ксения? Ксения получила две пули в живот...
Только через некоторое время осознал он значение последних слов; они словно прогремели и вспыхнули, зажглись в глубине его сознания синеватыми лампочками, какие порой загораются в машинных отделениях, когда нагрузка на механизм становится слишком сильной: ТРЕВОГА; затем перед глазами его возник образ израненной плоти... Рыжик спустился в библиотеку, челюсти его были сжаты, взор затуманен.
Возле большой голландской изразцовой печи два солдата беседовали при свете ночника. Рыжик прислонился к печи, чтобы согреться, и закрыл глаза. Над снегами, льдами, городом царила великолепная и безмолвная ночь.
- Ты выглядишь ужасно, Рыжик, - сказал один из мужчин. - Я просто валюсь от усталости, мука сегодня была по сто рублей.
В последующей за этим тишине Рыжик услышал звон, далёкий, скрежещущий, вибрирующий, раздражающий, манящий... Нужно было сказать, что Ксения... Но он не хотел говорить этого, не хотел думать об этом и вслушивался в звон, звон...
- Хороши у нас цены, - снова раздался низкий голос. - Послушай, Рыжик, что вот этот тебе расскажет.
Они слушали, не видя друг друга, так как взгляды их невольно притягивало пламя ночника: фитилёк, плавающий в масле в серебристой чаше в форме трилистника... Второй мужчина, иностранец, говорил на ломаном языке военнопленных; и то, о чём он рассказывал, было искажённым, как и его речь, принадлежало другой эпохе, другому миру. Европа, товарищ. Мёртвые заводы Вены, рахитичные дети в предместьях, раненые при орденах, торгующие спичками у порогов ночных заведений на Кертнерштрассе. И казнь Горбуна в Вене, нет, в Будапеште, между праздниками Рождества и Крещения - ещё один весёлый праздник, билеты на который вырывали друг у друга из рук... ах! Горбун был замечательным человеком! Даже в газетах так писали. Другие пели, ожидая, когда настанет их черёд, их было хорошо слышно, заткнуть им рот уже не осмелились. Бомонд устроил овацию палачу. Вот так...
Мужчина встал, чтобы достать из внутреннего кармана гимнастёрки бесформенный бумажник, и извлёк из него клочок бумаги, на котором была написана карандашом только одна строчка. Смуглыми пальцами поднёс он листок к горящему ночнику.
- Вот одна из последних строк, написанных Горбуном: "Ich gehe mit einer Alle umfasse Liebe in das Nichts" (С бесконечной любовью я отправляюсь в небытие).
Рыжик сухо сказал:
- Слишком лирично. Всё гораздо проще. Легче умереть, чем...
И вышел. Он задыхался. Ледяная пыль освежила лицо. Хрустальный звон всё ещё звучал где-то далеко, очень далеко. Рыжик громко произнёс магическое слово: "Надо". Звон перекрыл его. Надо... надо... Мир был пуст, точно огромный стеклянный колокол.
В эту ночь в город прибыло только двадцать вагонов продовольствия, из них три были разграблены. Лишь бы мы продержались до весны! Пролетариат Европы...