Аркадий проснулся поздно, уже стоял день. Клочки синего неба проглядывали сквозь плывущие на запад свинцово-белые облака. Запутанное дело, с которым следовало покончить, заставило его бодрствовать до зари рядом с молчаливой Марией Павловной, с её поджатыми губами и взглядом пристальным, когда она смотрела на вас, но бегающим, если вы искали встречи с ним, и этим скотом Терентьевым, с его невыразительным жирным лицом и отвратительной манерой облизывать губы и обнажать в улыбке чересчур красные дёсны. Документы по делу Шваберов переходили из рук в руки. Терентьев указывал своим пальцем колбаской с чёрной каймой под ногтем на вывод следователя: "Виновны и представляют опасность". Но если они всё-таки говорили правду, эти Шваберы, отец, мать, старший сын и девятнадцатилетняя дочь, упорно давая один и тот же ответ, который мог казаться и искренним, и абсурдным, так как опровергал очевидное? В их квартире жил шпион. Они передавали его письма третьим лицам, получали для него послания, лгали, чтобы развеять вокруг него досужие домыслы, хранили чемоданчик с шифром. Они заявляли, что ничего не знали - чего же проще, - что считали его обыкновенным, довольно приятным человеком. Кто они такие? Никто из троих судей никогда раньше их не видел. Со странным внутренним напряжением разбирал Аркадий их подписи. Девушка под своей написала ещё гимназическим почерком: "Клянусь Пресвятой Девой, мы невиновны. Ольга Швабер". Это упоминание Девы раздвинуло в ухмылке губы Терентьева.
- Итак, - сказал он, - четыре совпадения.
- Четыре совпадения, - повторила, вскинув брови, Мария Павловна.
- ...И ничего не знали. Земля ещё не носила таких идиотов.
- Они были обмануты, - сказал Аркадий.
- Да, четырьмя совпадениями!
По совпадению на каждого: 19 лет, 21 год (студент Технологического института, католик), 44 года (выпускница Института благородных девиц, набожная, монархистка), 53 года (дворянин, рантье, бывший собственник, член кадетской партии...).
Дворяне, богатые, верующие, "классовые враги всеми фибрами своей души", - писал следователь. А кто следователь? Ах, да, Зверева, эта маленькая, некрасивая, ещё нестарая, всегда тщательно одетая, выказывающая служебное рвение женщина.
- Наконец, - снова заговорил Аркадий, - чемоданчик с шифром, без которого не было бы дела, - они сами отдали его в конце обыска. Бабин собирался уходить, ничего не обнаружив.
Терентьев разразился громким басовитым смехом:
- Но это же был верх хитрости! Они не сомневались, что нам всё известно от Прокопа. Что ты сделаешь с докладом Прокопа?
- Прокоп интересен.
Здесь вмешалась Мария Павловна, произнеся задумчивым, словно отстранённым голосом:
- Прокоп каналья, это правда. Но до последнего времени он был очень добросовестным агентом. И его контролирует Захария.
- Вам хорошо известно, что Захария - каналья ещё почище. Это было одиннадцатое дело, которое обсуждали в ту ночь. За окном забрезжил рассвет. Мария Павловна сказала:
- Ставлю на голосование. Терентьев?
- Смерть.
- Аркадий?
Аркадий, опустивший глаза на дело в голубой обложке, чувствовал, как на него давят два взгляда: один чувственный, насмешливый, отвратительный, как грубый нажим; другой холодный, суровый, печальный, скрывающий, быть может, за своей нерешительностью слабость, нервное переутомление, невольный протест против такой задачи... Слово сорвалось с его губ почти бессознательно и легло на дело словно невидимая печать:
- Смерть.
- Смерть, - бесстрастно произнесла Мария Павловна. - Подписываю.
Терентьев тоже подписал.
Кончено, внутренний кошмар развеялся. Мария Павловна предложила отложить другие дела до заседания в среду. Погружённый в апатию Терентьев стал похож на добродушного толстяка с кирпичным цветом лица и белёсыми бровями. Он, казалось, постепенно ссутулился, посмотрел в окно на заснеженные крыши и, так как Мария Павловна вопросительно и дружелюбно взглянула на него, тихо ответил ей:
- У моего младшего скарлатина.
Прежде чем вернуться к себе, Аркадий немного побродил по пустынной площади, освещённой особенным бледно-голубым светом зари. Ему казалось, что он всеми порами впитывает великое спокойствие камней, снега и нарождающегося дня. Так обжигает кожу ныряльщика свежесть воды. Успокоенный, он подумал: "Завтра пойду к Ольге". И тут заметил, что на него подействовало совпадение имён. Ольга. Он думал о ней, укладываясь спать в своей неприбранной комнате, где на диване были разбросаны дагестанские клинки в серебряных ножнах искусной чеканки. Ольга. Ему стоило закрыть глаза, чтобы она оказалась здесь и принесла иную свежесть, чем дарованная синевшим рассветом на площади - белокурую свежесть, такую же спокойную и светозарную, как солнечное отражение в окнах в послеполуденный час.
Ольга всплеснула руками, когда он вошёл.
- Я знала, что ты придёшь сегодня. Знала! Видишь, я тебя ждала...
Положив руки ему на плечи и глядя в глаза, она сказала:
- Я проснулась сегодня в четыре часа ночи. Почувствовала, что ты думаешь обо мне. Скажи правду - ты думал обо мне в четыре часа?
Он напустил на себя мрачный вид, чтобы она не заметила с трудом сдерживаемой улыбки, и ответил, уверенный, что лжёт:
- Да.
Ольга ещё раз всплеснула руками:
- Я это знала, знала!
Он жестом остановил её, готовую броситься в его объятия. Она смогла лучше различить его улыбку. Почувствовала мягкое сопротивление. Душа у него столь же сильная, что и мускулы, малейшее движение которых - точно и законченно. Он опустился на диван, положил ногу на ногу - блеснули высокие ботинки - и сказал:
- Дай насмотреться на тебя, мне так хорошо.
- Я приготовлю чай, - ответила она.
Ольга была счастлива, видя в сумерках красный огонёк его папиросы. Ей нравилось двигаться в неразличимом свете взгляда, который следил за ней в слабо освещённой комнате. Нигде в мире, никогда, никто не дарил этому человеку столь полного спокойствия, отдыха, радости. Она это знала. И жар, поначалу тихий, затем магнетически повелительный, следящего за ней взгляда обволакивал её, придавал её движениям особенную мягкость. Всё существо её беззвучно кричало, что это - величайшее счастье. Когда она догадывалась, что он не может различить её лица, то тихо смеялась, обнажив все свои красивые зубы, и смех отражался в её бездонных, полных отблесков глазах. Затем она на мгновение опускала ресницы, неподвижная, только думая: "Он здесь", - радостная в сладком предчувствии рук, которые её коснутся.
Ольга была высокой, подвижной - вся озарённая сияньем глаз, окаймлённых длинными золотистыми ресницами, всегда трепетавшими, чтобы скрыть обжигающий взгляд, с гладкими волосами, навсегда отмеченными солнечным отблеском, и стройной шеей. Аркадий курил. Он не сводил глаз с этой женщины, она заполняла его мысли, дарила забвение. И постепенно в нём разгорался жар.
Для неё он выходил из ужасной тьмы, о которой было даже страшно подумать. Там царил закон крови, непонятный, но необходимый, заставлявший Аркадия выполнять всё, что им диктовалось, - такого чистого, сильного и спокойного после ночных трудов. Она лишь один раз пыталась расспросить его. Он обхватил руками её голову.
- Ни слова об этом, голубка моя. Никогда. Мы делаем революцию. Это великое, великое дело...
Ольга повторила:
- Великое, великое дело...
Эти слова отпечатались в её памяти. Что бы она ни узнала, что бы ей ни сказали, она всё сводила к ним, и доверие возвращалось. Между любящими было много недосказанного.
- Я пообещала Фуксу, что мы пойдём к нему вместе. Он нарисовал большую карту, представь себе...
- Пойдём, - весело сказал он.
Аркадий чувствовал, что его гибкое тело трепещет, как в прошлом, когда в свои 18 лет в родной деревне Аджарис-Цхани он выскакивал в круг хлопающих в ладони, одна рука на талии, другая на затылке, с кинжалом на туго затянутом поясе, чтобы танцевать - ловко, легко и упруго, лучше всех.
Визитная карточка, приклеенная к двери соседней комнаты, гласила:
Иоганн-Аполлинариус Фукс, |
При старом порядке посредственный талант позволял Фуксу неплохо жить. В его мастерскую знали дорогу лучшие торговцы картинами. Его произведения собирали меценаты. Они нравились Распутину. Это он придумал купальщиц с воздушными жестами, словно даривших любовь, в одеждах, которые подчёркивали прелести их наготы, улыбающихся и чувственных. Он рисовал их более двадцати лет, удовлетворённый своей посредственностью и самим процессом работы, прекрасно зная, что плечо, на которое он клал последний мазок, привлечёт взгляд и зажжёт в мужчинах преклонных лет некие скрытые искорки, которые его забавляло наблюдать в глазах чопорных посетителей. "Эх, сударь! Это тоже искусство!" - говорили они тогда про себя, потирая руки.
И по сей день в эту тёмную комнатку, где лишь несколько ковров и никчемных безвкусных безделушек из Вены напоминали о лучших временах, бывшие торговцы, естественно, разорившиеся и жившие за счёт недозволенных спекуляций, порой приходили попросить у него для некоего таинственного клиента "рыжую купальщицу, немного рубенсовскую, вы меня понимаете?" Ибо в конце пустынной улицы на другом берегу реки, в большой промёрзшей квартире стареющий мужчина, который продавал вышедшие из моды платья прежних любовниц, чтобы накормить последнего из своих датских догов, единственное существо, оставшееся рядом с ним, ждал с тоской, как в прошлом живую женщину, "рыжую купальщицу, немного рубенсовскую"...
Фукс, изображавший для знамени профсоюза гончаров символы труда у ног Революции с прямым носом греческой богини, тотчас менял мольберт. Теперь он писал по памяти. Одна из его моделей как раз была в стиле Рубенса; но последний раз он встретил её в 17-м, располневшую и загоревшую, в форме Женского батальона, которому, как ему рассказывали, матросы уготовили печальную участь после победоносного восстания. Другая, худая и темноволосая, позировавшая ему для севильянок, прогуливалась по вечерам по центральному проспекту от моста через Фонтанку, охранявшемуся благородными укротителями коней, до Караванной улицы. Часто она оставалась одна на малолюдном тротуаре. На другой стороне возвышался строгий красный фасад Аничкова дворца, один из углов которого венчал великолепный позолоченный купол часовни. Фукс подходил к прогуливавшейся и целовал ей руку немного выше, чем положено. Она занимала комнату окнами во двор на последнем этаже высокого заурядного дома. Мебель покрывали пожелтевшие кружевные салфетки. Пустые флаконы из-под одеколона подпирали портреты молодых офицеров. У неё всегда было достаточно чистое бельё, которое она сама стирала на кухне; перед занятием любовью она не снимала высоких лакированных ботинок - это заняло бы слишком много времени, - но зато умела легонько пришпорить мужчину каблуком повыше колена... Фукс очень любил её, Лиду.
В дверь постучали. Фукс быстро повернул к стене рубенсовские телеса. Ольга и Аркадий наполнили комнату очарованием юной силы...
Полностью расслабившийся Аркадий с любезной улыбкой, обнажившей острые зубы, разглядывал услужливого старика. Тот был невысокого роста, с мелкими чертами лица и седой бородкой старого фавна.
- Этот товарищ, - сказала Ольга, - интересуется вашей хроникой революции...
- Я думаю о будущем, - серьёзно заявил Фукс.
Каждый день он доставал газеты, что стоило немалого труда, так как их продавали в ограниченном количестве. Иногда ему приходилось не без риска, ловко и нагло, словно вору, срыввать свежерасклеенные по стенам листки. Он их изучал. Это была его любимая работа, придававшая смысл нищенскому существованию. Фукс резал газеты, подчёркивал по линейке красным и синим карандашом примечательные пассажи в избранных текстах, которые затем наклеивал на большие листы своей картотеки.
Фуксу пришлось наклониться, чтобы извлечь свои досье из чемодана. Ольга и Аркадий с улыбкой переглянулись. Человечек распрямился и неожиданно сказал:
- Самое большое счастье для человека - жить в великую эпоху.
- Это правда, - произнёс Аркадий.
- Это правда, - тихо повторила Ольга.
- ...Даже, - заметил Фукс, - если она сурова, даже если... При этом незаконченном "даже если" мысли всех троих словно остановились перед невидимым порогом.
- Это правда, - произнёс Аркадий серьёзным тоном, каким он выступал в ЧК.
Европа разделилась на два цвета: белый и красный. Красная Европа вторгалась в белую. Средиземное море было взято в красные клеши. Красные стрелы торчали из окрашенной белым Италии во все стороны, в Марокко, Алжир, Триполитанию, Египет - многочисленные красные стрелы!
- Эти стрелы, - пояснил Фукс, - обозначают революционные движения, которые пока ещё не победили.
Красный цвет покрывал весь восток, от Белого моря - устья Печоры - до Крыма, Одессы, отвоёванной у французов и греков, Дагестана, разделённого пополам кровавым фронтом. Красные страны, каждая помеченная датой, красовались в сердце Европы. Бавария, советская республика с 7 апреля 1919 года, Галиция, советская республика с 25 апреля 1919-го, Венгрия, советская республика с 22 марта 1919-го, Сербия - словно зуб вгрызающаяся в Балканы - социалистическая республика с 14 апреля 1919-го. Малая Азия задирала свою голову курносого гиппопотама - Турция, социальная республика с 10 апреля 1919-го.
- Смотри, - заметил Аркадий, - остров Канди тоже красный.
- Есть соответствующий телетайп агентства РОСТА. Красные стрелы лучились в Германии, их россыпь указывала на Париж, Лион, Копенгаген, Роттердам, Лондон, Эдинбург, Дублин, Барселону.
- Ну не красиво ли! - воскликнул Фукс.
Аркадий ответил:
- Думаю, Бавария долго не продержится. Толлера вроде бы убили на передовой.
Фукс листал газетные вырезки.
- А это? - торжествующе воскликнул он. Депеша крупным жирным шрифтом:
"Стамбул, 27 апреля. Центральный исполнительный комитет мусульманских революционеров Турции, Аравии, Персии, Индии, Алжира, Марокко и Константинополя с глубокой радостью объявляет борцам Востока, что в Константинополе скоро будет провозглашена Республика Соединённых Штатов Востока.
Ведётся энергичная борьба. В Одессе сформирован советский революционный корпус в 2 тысячи человек.
Консул Турции в Одессе
Аху-Ато-Бах-Эддин".
Аркадий расхохотался:
- Ваш Аху-Ато-Бах-Эддин показался мне весёлой балаболкой. Думаю... Думаю, было бы разумным посадить его под замок.
- Вы так считаете?
И.А. Фукс смотрел то на посетителя, то на карту, точность которой оказалась поставленной под сомнение:
- Вы что же, считаете, что нужно стереть всё это?
"Всё это" означало красные стрелы, изрешетившие Средиземноморскую Африку от Суэца до Касабланки.
- Нет, нет. В колониях несомненное брожение. Посмотрите лучше манифест III Интернационала.
Когда посетители ушли, Фукс написал (карандашом, чтобы потом можно было стереть) в углу карты мелким очень правильным почерком:
"См. манифест III Интернационала".
...Им нужно было пройти всего лишь несколько шагов, чтобы оказаться в своей комнате. Но до этого, в темноте коридора, Ольга, повернувшаяся к Аркадию, чтобы сказать ему: "Чудак, не правда ли?", - почувствовала на своих губах дыхание человека, который не ответил ей. Железной рукой сжал он её талию. Она всем телом прижалась к нему, как будто он уносил её к неведомому счастью.
Аркадий никогда не опаздывал. Его трудовые ночи начинались рано. Он ушёл, оставив позади, в комнате, где стоял запах его папирос, таинственный шлейф радости, волнения и силы; но в этом шлейфе Ольга чувствовала, что её душа и тело опустошены. Какая странная пустыня, когда устали губы и расслаблены нервы. Она задремала. Дважды прозвонил звонок. "Ко мне. - Кто же?"
Вошедший молодой загорелый солдат вызвал у неё удивление, смешанное с тревогой:
- Ты? Ты? Как же это?
Однако они обнялись, соприкоснувшись холодными щеками.
- Сестричка, я устал. Приехал с невероятными приключениями из Ростова. По дороге меня захватили люди Махно. Я сказал им, что почти анархист. Они взяли у меня только шубу и тысячу рублей. Ну и пусть.
- Ты солдат? Командир?
На рукаве его была красная звезда.
- Нет. Да. Как хочешь. Как мама? Я могу переночевать у тебя? Дом надёжен? У меня не в порядке бумаги.
- ...Не в порядке? Почему?
- Тебе не понять, сестричка. Не волнуйся. Как ты думаешь, где я могу остановиться на несколько дней?
- Не знаю, Коля. Может, у Андрея Васильевича. Или у профессора Лытаева.
- Всё меняется, сестричка. Меня теперь зовут Даниил.
Он сел. Выпил чаю, к которому не притронулся Аркадий. Как он возмужал! У него руки труженика. Она слушала его голос и смех, а в душу закрадывалась тревога.
- Я грязный, да? Ты чувствуешь, это особый запах поездов. Однако я помылся. Четыре недели в вагонах, Оленька. И в каких! Без окон, дырявых, провонявших мочой как свинарник... Я ехал даже на крышах! Послушай, сестричка, ты будешь смеяться. В Харькове, в гостинице, полной жирных клопов - потому что они жрут членов правительства - я встретил французов, словно с луны свалившихся. Старого сумасшедшего социалиста Дюран-Пепена, который привёз нам "труд своей жизни", целый проект организации нового социалистического общества...
При этих словах его охватил такой смех, что ему пришлось поставить свой стакан чая и откашляться.
- Он хотел показывать цветные картинки украинским крестьянам, чтобы приобщать их к культуре.
Он заразил своим смехом и Ольгу.
- Когда он увидел, что основное занятие крестьян - останавливать по ночам поезда, чтобы грабить пассажиров и отбирать евреев, то заявил, что немедленно уезжает по причине болезни сердца. Но его избрали членом несуществующей академии, подарили алюминиевую кухонную посуду, и он остался... А его хорошенькая племянница, которая задавалась вопросом, сестричка, достаточно ли у неё платьев, чтобы предстать перед харьковским обществом! Харьковское общество, знаешь ли, - лучшая коллекция бандитов, какую только можно сыскать...