Оглавление


Глава 1


2
Слепые мечи

В газетах появилось краткое сообщение о "преждевременной кончине тов. Тулаева". В первые же три дня секретное предварительное следствие привело к шестидесяти семи арестам. Подозрения пали сперва на секретаршу Тулаева, которая была также любовницей какого-то беспартийного студента. Затем они сгустились вокруг шофёра Тулаева, довёзшего его до самых дверей дома. Это был агент, госбезопасности, на хорошем счету, непьющий, без подозрительных знакомств, бывший солдат войск особого назначения, член бюро гаража. Почему он отъехал, не дожидаясь, пока Тулаев войдёт в дом? Почему Тулаев, вместо того чтобы войти, сначала прошёлся по тротуару? Почему? Тайна преступления крылась, по-видимойу, в этих загадках. Никто не знал, что Тулаев надеялся задержаться на минутку у жены одного приятеля, бывшего в отъезде, что там его ждала бутылка водки, пухлые руки, молочно-белое, тёплое под халатом тело... Но смертельная пуля вылетела не из пистолета шофёра: орудия преступления не удалось найти. После шестидесяти часов непрерывного долроса - причём обессиленные инквизиторы сменялись каждые четыре часа - шофёр оказался на пороге сумасшествия, и если его показания оставались неизменными, то лишь потому, что он постепенно терял дар слова, не владел больше ни разумом, ни даже теми мускулами лица, которые посредством нервов управляют словом и. выражением. На тридцать пятый час допроса он превратился в бутафорную куклу, состоявшую из измученного тела и помятой одежды... Его поддерживали крепким кофе и коньяком, давали ему папирос без счёта. Сделали ему укол. Его пальцы роняли папиросы, губы не раскрывались, когда к ним вплотную подносили стакан; ежечасно два агента особого отдела тащили его к умывальнику, совали его голову под кран, лили на неё ледяную воду. Но он не шевелился в их руках даже под ледяной струей, и агентам казалось, что он пользовался этой короткой передышкой, чтоб хоть минутку поспать. Возня с этим полуживым существом в несколько часов их совершенно деморализовала: приходилось их сменять.

Шофёра усадили, придерживая, чтобы он не свалился со стула. Следователь внезапно закричал громовым голосом, изо всех сил стуча рукоятью револьвера по столу:

- Откройте глаза, обвиняемый! Ведь я запретил вам спать! Отвечайте! Что вы сделали, после того как выстрелили?

На этот вопрос, заданный ему в трёхсотый раз, человек, потерявший рассудок и волю к сопротивлению, доведённый до последней крайности - с налитыми кровью глазами, со страшно измятым, вялым лицом, - начал было отвечать:

- Я...

И обрушился на стол, производя горлом звук "хррр", похожий на храп. Изо рта его текли пенистые слюни. Его вновь усадили, влили ему сквозь стиснутые зубы глоток армянского коньяка.

- Я... не... стрелял...

- Мерзавец!

Вне себя, следователь с размаху влепил ему пощечину, - и ему показалось, следователю, что он ударил покачивающуюся бутафорную куклу. Тогда он сам одним глотком выпил полстакана чая: на самом деле это был не чай, а горячий коньяк. И вдруг он весь похолодел от внезапного испуга: за его спиной ползли тихие звуки голосов. Одна лишь портьера отделяла эту комнату от соседней, тёмной, и оттуда, на расстоянии двух метров, прекрасно было видно, что происходило в освещённом бюро. Туда только что бесшумно вошло несколько человек, из которых одни почтительно следовали за другими. Хозяину надоело справляться по телефону: "Ну, что же, заговор?" - и слышать в ответ подавленный голос народного комиссара: "Следствие продвигается, но не дало ещё положительных результатов" - дурацкая формула! Хозяин пришёл сам. В сапогах, в неказистой короткой куртке, с обнажённой головой, со своим низким лбом, густыми усами, сдержанным выражением лица, он из глубины невидимой тёмной комнатки жадно глядел в глаза шофёра, которые его не видели, который вообще ничего не видел. Хозяин всё слышал. За ним, вытянувшись, как часовой, стоял переутомлённый народный комиссар - а за ними, ближе к двери, в полнейшей темноте, - другие онемевшие и окаменевшие люди с нашивками.

- Велите немедленно прекратить эту ненужную пытку. Вы же видите, что этот человек ничего не знает.

Военные формы расступились перед ним. Стиснув челюсти, нахмурясь, он один направился к лифту. За ним шёл агент личной охраны, вернейший человек, к которому Хозяин был расположен.

- Не провожайте меня, - резко сказал он наркому, - займитесь заговором.

Лихорадочный страх охватил всё здание; на этом этаже он сгустился вокруг двадцати столов, за которыми без перерыва велись допросы. В кабинете, который народный комиссар сам себе отвёл на этом этаже - чтобы быть "на месте", - он бессмысленно перелистал сначала одно нелепое "дело", потом другое, ещё более нелепое. Полная пустота! Он почувствовал дурноту, его чуть не стошнило, как шофёра, которого уносили наконец на носилках с накипавшей вокруг рта пеной в желанный сон. Нарком стал бродить по различным кабинетам. В 226-м номере жена шофёра, плача, рассказывала, что она ходила к гадалкам, что она тайно посещала церковные службы, что она была ревнивая, что... В 268-м милиционер, дежуривший у того дома в момент покушения, вновь рассказывал, что он вошёл во двор погреться у костра потому, что товарищ Тулаев никогда не возвращался раньше полуночи, что, услышав выстрел, он поспешно выбежал на улицу, но в первую минуту никого не увидел, так как товарищ Тулаев упал у самой стены, что он заметил только удивительный свет...

Нарком вошёл в комнату. Стоя навытяжку, милиционер давал показания спокойно, но с волнением в голосе. Нарком спросил:

- О каком свете вы говорите?

- Это был удивительный свет... сверхъестественный... не могу вам описать... Столбы света до самого неба... сверкающие... ослепительные...

- Вы верующий?

- Никак нет, товарищ начальник, уже четыре года состою в Союзе безбожников... взносы все уплачены...

Пожав плечами, нарком повернулся на каблуке. В номере 270 голос толстой бабы, скороговоркой, со вздохами и причитаниями - "Господи Иисусе!" - твердил, что об этом говорит весь Смоленский рынок, что бедного товарища Тулаева, которого так любил наш великий товарищ Вождь, нашли на пороге Кремля с перерезанным горлом и что сердце ему пронзили трёхгранным лезвием кинжала, как когда-то бедному маленькому царевичу Димитрию, и что и глаза ему выкололи изверги, аж она плакала с Марфой, той, что торгует зерном, и с Фросей, что перепродает сигареты, и с Нюшей, что...

Молодой офицер в пенсне, затянутый в свою форму и носивший на левой стороне груди значок с профилем Вождя, терпеливо, быстрым почерком записывал эту нескончаемую болтовню на больших листах бумаги. Он так был погружён в работу, что даже не поднял глаз на народного комиссара, который постоял в дверях и ушёл, не издав ни звука.

На своём столе нарком нашёл большой красный конверт: ЦК, Генеральный секретариат, срочно, совершенно секретно... Всего три строчки: приказ "следить с величайшим вниманием за делом Титова и нам лично о нём доложить". Очень показательно. Плохой признак! Значит, новый заместитель народного комиссара шпионил и даже не задавал себе труда этого скрыть: только он мог по секрету от своего начальства сообщить Генеральному секретариату о деле, при одном упоминании о котором хотелось презрительно плюнуть. Дело Титова: анонимный донос, написанный круглым ученическим почерком, полученный этим же утром... "Матвей Титов сказал, что это Гепеу велело убить тов. Тулаева, потому что между ними были какие-то грязные счёты, он так и сказал: "Уж вы мне поверьте, я вам говорю, что это дело рук Гепеу", - а сказал он это в присутствии своей кухарки Сидоровны и кучера Палкина, да ещё торговца одеждой, того, что живёт на углу Тряпичного переулка Глебовской улицы, в глубине двора, на первом этаже направо. Матвей Титов, враг советской власти и нашего любимого товарища Вождя, а ещё он эксплуататор народа, прислуга его спит в нетопленом коридоре, а ещё он обрюхатил бедную дочь колхозника и отказался платить ей алименты на ребёнка, который родится в горе и нужде..."

За этим следовало ещё строк двадцать. И заместитель народного комиссара Гордеев велел переснять и переписать этот документ для срочной передачи его Политбюро!

В эту минуту вошёл как раз сам Гордеев - толстый блондин с напомаженной головой, - с круглым лицом, маленькими пушистыми усиками, крупными роговыми очками, чем-то похожий на поросёнка: в нём была подобострастная дерзость перекормленного домашнего животного.

- Не понимаю вас, товарищ Гордеев, - небрежно сказал нарком, - вы передали эту дурацкую историю в Политбюро? Для чего?

Слегка обиженным тоном Гордеев воскликнул:

- Позвольте, Максим Андреевич, циркуляр ЦК предписывает сообщать Политбюро все жалобы, доносы и даже намёки, направленные непосредственно против нас. Циркуляр от 16 марта.,. И дело Титова вовсе не такое дурацкое, - оно указывает на настроения в массах, о которых мы должны быть поставлены в известность... Я велел арестовать Титова и ряд лиц из его окружения...

- Вы, может быть, уже сами его допрашивали?

Гордеев как будто не заметил насмешливой интонации и предпочел ответить с непонимающим видом:

- Нет, сам не допрашивал. Мой секретарь присутствовал при допросах. Ведь очень интересно докопаться до происхождения легенд, которые о нас распространяют, вы не находите?

- И вы докопались?

- Нет ещё.

На шестнадцатый день следствия народный комиссар Ершов, спешно, по телефону вызванный в Генеральный секретариат, прождал там тридцать пять минут в передней. Весь персонал секретариата знал, что он ведёт счёт минутам. Наконец высокие двери отворились перед ним, и он увидел Вождя, сидевшего за рабочим столом, перед телефонными аппаратами: одинокого, седеющего, с опущенной тяжёлой и - против света - тёмной головой. Комната была большая, с высоким потолком, удобная, но почти пустая... Вождь не поднял головы, не протянул руки Ершову, не пригласил его сесть. Блюдя своё достоинство, нарком подошёл к самому столу, раскрыл свой портфель...

- Ну, что же, заговор? - спросил Вождь, и его сосредоточенное лицо с неподвижными чертами выражало холодный гнев.

- Я склонен думать, что убийство товарища Тулаева дело рук человека, действовавшего в одиночку.

- Молодец он, ваш одиночка!.. Замечательно организовал дело!

Сарказм Хозяина ударил Ершова в затылок, в то самое место, куда попадают пули палачей. Неужели Гордеев до того был гнусен, что вёл тайком параллельное следствие и скрыл от народного комиссара его результаты? По правде говоря, это было бы трудно. Во всяком случае, Ершову нечего было ответить: последовавшее молчание слегка смутило Вождя.

- Согласимся на время с вашим предположением об убийце-одиночке. Согласно решению Политбюро, следствие не будет закончено, пока виновные не понесут наказания...

- Я это именно и хотел вам предложить, - сказал нарком, признавая своё поражение.

- Предлагаете меры наказания?

- Вот они.

"Меры наказания" занимали несколько напечатанных на машинке страниц. Двадцать пять имён. Хозяин бросил на них взгляд и вспылил:

- Вы теряете голову, Ершов! Право, я вас не узнаю. Десять лет шофёру! Когда его прямой обязанностью было не покидать доверенного ему лица, а доставить его домой, где он был бы в сохранности!

О других предложениях он ничего не сказал, но это его возражение побудило народного комиссара в результате увеличить и остальные меры наказания. Милиционер, гревшийся у костра в момент покушения, получил вместо восьми десять лет заключения в Печорских лагерях. Секретарша-любовница Тулаева и её любовник были приговорены к ссылке, - молодая женщина в Вологду, что было довольно снисходительным наказанием, а студент в Тургай, в казахстанскую степь; оба на пять лет (вместо трёх).

Передавая Гордееву листки с пометками, нарком не без удовольствия сказал:

- Ваши предложения были найдены слишком снисходительными, товарищ Гордеев. Я их исправил.

- Благодарю вас, - ответил тот, любезно склонив напомаженную голову. - Со своей стороны я позволил себе проявить инициативу, которую вы, несомненно, одобрите. Я велел составить список людей, которые, судя по их прошлому, могут быть заподозрены в терроризме. Мы нашли уже тысячу семьсот имён. Эти люди всё ещё находятся на свободе.

- Вот как? Очень интересно...

(Это ты не сам выдумал, толстый шпион с напомаженной башкой. Это указание пришло, быть может, свыше, издалека...)

- Из этих тысячи семисот - тысяча двести состоят в партии; человек сто занимают ещё ответственные должности; многие не раз находились в непосредственной близости к Вождю; трое принадлежат к кадрам госбезопасности...

Каждая из этих коротких фраз, произнесённых уверенным и нейтральным тоном, попадала прямо в цель. Куда ты гнешь, куда целишь, карьерист? Ты в головку партии целишь! Народный комиссар вспомнил, что в 1916 году, в Ташкенте, во время волнений, он сам стрелял в конную полицию, что отсидел восемнадцать месяцев в крепости. Значит, и я оказался на подозрении? Может, я - один из трёх "бывших террористов", "членов партии" и сотрудников госбезопасности?

- Вы кого-нибудь известили об этих розысках?

- Никого, конечно, - сладким голосом ответила напомаженная голова, - никого, кроме Генерального секретаря, благодаря которому мне передали несколько документов из Центральной контрольной комиссии.

На этот раз народный комиссар ясно почувствовал, что попал в сети, которые неизвестно почему затягивались вокруг него. Завтра или на следующей неделе у него под различными предлогами отберут последних доверенных сотрудников, которых Гордеев заменит своими людьми. А потом... В этом самом кабинете годами сидел другой человек, фигура, голос, любимые словечки которого, его манера стискивать руки, высоко поднимать перо над бумагой и пробегать её, нахмурив брови, прежде чем подписать, хорошо были знакомы Ершову. Это был усердный, добросовестный человек, работавший по десяти и двенадцати часов в сутки, ловкий, неумолимый, послушный и преданный, как пёс, - и когда на него накинули сеть, он долго бился в её узких путах, отказываясь понять и примириться, всё яснее сознавая своё поражение, старея у всех на глазах, сутулясь, приобретя за несколько недель повадки мелкого чиновника, которого всю жизнь обижали; он позволял своим подчинённым командовать вместо себя, по ночам напивался с маленькой оперной актрисой и каждый день собирался пустить себе пулю в лоб - собирался до той самой ночи, когда пришли его арестовать... "Но, может быть, он и в самом деле был виноват, тогда как я..."

- Из этих тысячи семисот имён я велел сделать отбор, - сказал Гордеев. - В данный момент у нас список в сорок имён. Среди них много людей, занимающих важные посты. Хотите ознакомиться с этим списком?..

- Велите мне его немедленно принести, - властно сказал нарком и в то же время почувствовал неприятный холодок во всём теле.

В своём просторном кабинете, один на один с делами, подозрениями, страхом, властью, бессилием, он был уже не народным комиссаром, а только самим собой, Максимом Андреевичем Ершовым, крепким сорокалетним мужчиной, с преждевременными морщинами, опухшими веками, тонкими губами, болезненным взглядом... Его предшественниками были Генрих Григорьевич, который десять лет дышал воздухом этого бюро, пока его не расстреляли после процесса "двадцати одного", потом Пётр Эдуардович, бесследно исчезнувший, то есть запертый на втором этаже подземной тюрьмы и находившийся под особым наблюдением сотрудника, назначенного Политбюро. Чего они хотели от него добиться? Пётр Эдуардович уже пять месяцев боролся - если можно было это назвать борьбой: поседел в тридцать пять лет, твердил "нет, нет, нет, нет, это неправда" и мог надеяться лишь на смерть в молчании, - разве что каменный мешок лишил его рассудка и пробудил в нём другие надежды.

Ершова вызвали с Дальнего Востока (там он надеялся, что о нём забыли в Управлении кадров), чтобы предложить ему неслыханное повышение по службе: Народный комиссариат госбезопасности, присоединённый к НКВД, почти что с рангом маршала - шестого маршала или третьего? (Ведь из пятерых трое исчезли.)

"Товарищ Ершов, партия вам доверяет! Поздравляю вас!" - Все это твердили, все жали ему руку. В Бюро ЦК, помещавшемся на том же этаже, что и Генеральный секретариат, расцветали улыбки. Неожиданно быстрым шагом вошёл сам Хозяин, одним взглядом, в сотую долю секунды смерил его сверху донизу - и он был прост и сердечен, он тоже улыбался доброй улыбкой и казался таким естественным... Пожав Максиму Андреевичу руку, он дружески заглянул ему в глаза. "Тяжёлая нагрузка, товарищ Ершов, справьтесь с ней как следует!" Фотографы крупнейших газет озаряли все эти улыбки вспышками магния... Так Ершов оказался на вершине своего жизненного пути - и ему было страшно. Три тысячи дел величайшей важности, так как все они требовали высшей меры наказания, три тысячи гнёзд, в которых шипели змеи, обрушились на его повседневную жизнь. В течение некоторого времени он черпал бодрость в величии Хозяина. Сердечно называя его по имени-отчеству, Хозяин отечески советовал ему "щадить кадры, учитывать прошлое - но всё же быть бдительным и положить конец злоупотреблениям".

"Они расстреляли людей, которых я любил, которым верил, людей, ценных для партии, для государства! - с горечью восклицал Хозяин, - Ведь не может же Политбюро проверять все приговоры!" И он добавлял в заключение: "Это ваше дело. Я вам вполне доверяю". Непосредственное, простейшее, человечнейшее могущество исходило от него, из его ласково смеющихся рыжих глаз и густых усов, и нельзя было не любить его, не верить в него, и хотелось его восхвалять, как восхваляли его в газетах и официальных речах, но только искренне, от всего сердца. Когда Генсек набивал свою трубку, Максим Андреевич Ершов, народный комиссар госбезопасности, "меч диктатуры", "мудрое и бдительное око партии", "самый неумолимый и самый человечный из вернейших сотрудников величайшего Вождя всех времён" (как выразилась в то самое утро "Газета школы политической службы"), - Ершов чувствовал, что он любит этого человека и боится его, как боятся тайны. "Чтобы не было бюрократических проволочек, слышите? - прибавлял Хозяин, - ни бумажной волокиты! Нам нужны ясные дела, без проволочек, без лишней чепухи, но и без утечки фактов. Надо действовать! Иначе вы потонете в работе..."

- Гениальные указания, - сдержанно заметил один из членов особой комиссии, состоявшей из начальников отделов, когда Ершов слово в слово повторил перед ним директивы Хозяина.

Но дела кишели, множились, переливались через край и не только не желали пожертвовать ни малейшей заметкой, но, напротив, продолжали разбухать. Во время первого большого процесса предателей (процесса "мирового значения") обнаружились тысячи дел; во время второго - тысячи других, причём с первыми ещё не было покончено; потом, во время третьего, - новые тысячи, и, пока шло подготовительное следствие четвёртого, пятого и шестого процессов (так никогда и не состоявшихся, втихомолку заглушенных), накопились ещё тысячи новых дел. Их присылали из Уссури (дело японских шпионов), из Якутии (саботаж, измена, шпионаж в золотых рудниках), из Бурят-Монголии (дело буддийских монастырей), из Владивостока (дело командования подводным флотом), со строительных участков Комсомольска (террористическая пропаганда, деморализация, злоупотребление властью, троцкизм-бухаризм), из Синьцзяна (контрабанда, сношения с японскими и британскими агентами, мусульманские интриги), из всех республик Туркестана (сепаратизм, пантюркизм, бандитизм, британская контрразведка, махмудизм - а кто, собственно, был этот Махмуд? - в Узбекистане, Туркменистане, Таджикистане, Казахстане, Старой Бухаре, Сырдарье), какое-то самаркандское убийство было связано со скандалом в Алма-Ате, а этот скандал - с делом шпионажа в испоганском консульстве, осложнённом похищением иранского подданного.

Потухшие было дела вновь разгорались в арктических концлагерях, новые дела вспыхивали в тюрьмах - и были зашифрованные записки, помеченные Парижем, Осло, Вашингтоном, Панамой, Ханькоу: Кантон в огне, Герника в развалинах, Барселона под бомбёжкой, Мадрид, упорно продолжающий жить под различными формами террора, и так далее - справьтесь с картой обоих полушарий, - и всё это подлежало следствию. Из Калуги приходили вести о подозрительной эпизоотии, из Тамбова - об аграрных волнениях, в Ленинграде открывалось сразу двадцать дел: дело Морского клуба, завода "Красный треугольник", Академии наук, бывших каторжников-революционеров, комсомольцев-ленинцев, Геологического комитета, франкмасонов, моряков-педерастов...

И выстрелы непрестанно пронизывали это нагромождение имён, бумаг, шифра, таинственных, никогда до конца не разгаданных жизней, дополнительного следствия, доносов, догадок, безумных идей. Сотни людей в военных формах, подчинённые строгому иерархическому порядку, днями и ночами перебирали эти материалы, материалы же перебирали их самих, и они внезапно тонули , в этих бумагах, передавая другим нескончаемую работу... На самой вершине этой пирамиды стоял Максим Андреевич Ершов. Но что он тут мог поделать?

С собрания Политбюро, на котором он присутствовал, он вынес устную директиву, неоднократно повторенную Хозяином: "Вы должны исправить ошибки вашего предшественника!" Предшественников никогда не называли по именам, - Ершов был благодарен Хозяину, сам не зная почему, за то, что тот не сказал "предателя".

Из всех отделов ЦК поступали жалобы на дезорганизацию кадров: чистками и репрессиями их за два года так омолодили, что они почти растаяли. Из-за этого затевались новые дела о саботаже - явный результат неразберихи, некомпетентности, неуверенности и трусости персонала промышленности. Какой-то член Оргбюро настаивал - причём Вождь его не опровергал - на срочной необходимости вернуть индустрии тех, что были осуждены несправедливо, по ложным доносам, в результате массовой кампании, и даже тех, по отношению к которым можно было проявить снисходительность. "Ведь мы, - воскликнул он, - мы - страна, где перековывают людей. Мы преображаем даже наших злейших врагов!" Эта митинговая фраза упала в пустоту.

Назойливая контрреволюционная острота завертелась в мозгу народного комиссара в ту самую минуту, когда благосклонный, но и странно настойчивый взгляд Хозяина остановился на нём: "Перековка людей заключается в том, что путём убеждения их превращают в трупы..."

Ершов запряг в работу весь свой персонал; в какие-нибудь десять дней были тщательно пересмотрены десять тысяч дел, выбранных преимущественно среди дел директоров промышленности (коммунистов), инженеров (беспартийных), офицеров (коммунистов и беспартийных), что дало возможность освободить 6727 человек, из которых 47,5 процента были реабилитированы. Чтобы ещё беспощаднее обличить предшественника Ершова (в это же время достреливали его начальников отделов), газеты объявили, что среди осуждённых за время последних чисток оказалось больше 50 процентов ни в чём не повинных. Говорили, что это сообщение произвело хорошее впечатление, однако статистиков ЦК, установивших эти цифры, и начальника отдела печати, разрешившего их опубликовать, немедленно уволили, так как какой-то эмигрантский журнал, выходивший в Париже, снабдил эти данные ехидными примечаниями.

Ершов и его сотрудники набросились на новые бумажные горы: они лишились сна. В это же самое время два события особенно их потрясли. Бывший коммунист, исключённый из партии по заведомо ложному доносу как троцкист и сын священника (тогда как из его документов видно было, что он сыграл выдающуюся роль во время антитроцкистских кампаний 1925-1927 годов и был к тому же сыном механика Брянского завода), был выпущен из концлагеря специального назначения в Кеми, у Белого моря, и, вернувшись в Смоленск, убил там наповал одного члена парткома. Какая-то докторша, выпущенная из исправительно-трудового лагеря на Урале, была арестована при попытке перейти эстонскую границу. Было зарегистрировано 750 новых доносов на освобождённых, причём по крайней мере 30 из этих мнимоневинных оказались виновными: так по крайней мере утверждали различные комитеты.

Стали поговаривать: "Ершов не справляется с этими делами: слишком либерален, неосторожен, недостаточно знаком с техникой репрессий".

Тут началось дело Тулаева. Согласно особой инструкции Политбюро, Гордеев продолжал следить за этим делом, и когда Ершов запросил его о казни шофёра, ответил неприятно-небрежным тоном:

- ...третьего дня, ночью, вместе с четырьмя саботажниками из Мехового треста и маленькой актрисой мюзик-холла, осуждённой за шпионаж...

Ершов незаметно дрогнул - он изо всех сил старался не выдавать своих чувств. Случай, совпадение или острый намёк? Маленькая актриса так ему понравилась на сцене - её миниатюрное стройное тело, легко взлетавшее стрелой, было ещё привлекательнее в жёлто-чёрном трико, чем без всякой одежды, - что он послал ей цветы. Гордеев пустил - или нет? - вторую шпильку:

- Вам был представлен доклад об этом...

(Он, значит, не читал всех докладов, которые клали ему на стол?)

- И это досадно, - небрежно продолжал Гордеев, - потому что как раз вчера личность шофёра представилась нам в новом свете...

Ершов, откровенно заинтересованный, поднял голову.

- Да. Представьте себе, что в 1924-1925 годах он в течение семи месяцев был шофёром Бухарина: в его деле в Московском комитете нашли четыре рекомендации Бухарина. Последняя датирована прошлым годом! Но это не всё: в 1921 году, когда он был комиссаром батальона на Волынском фронте, его обвинили в нарушении дисциплины, и выручило его заступничество Кирилла Рублёва...

Опять прямой удар в лоб. Из-за чьей неслыханной небрежности такие факты могли укрыться от внимания комиссий, проверяющих биографии агентов, приставленных к членам ЦК? Ответственность за работу отделов нёс народный комиссар. Что же делали эти подчинённые ему комиссии? Из кого они состояли? Бухарин, бывший идеолог партии, любимый ученик Ленина, который называл его "мой мальчик", был теперь олицетворением предательства, шпионажа, терроризма, развала Советского Союза. А Кирилл Кириллович Рублёв, старинный друг, неужели он был ещё жив после стольких высылок?

- Как же, - подтвердил Гордеев, - жив, работает в Академии наук, прячется там под тоннами архивов XVI века... Я велел установить за ним слежку...

Несколько дней спустя первый следователь 41-го бюро, добросовестный, на вид молчаливый военный, с высоким, изрезанным морщинами лбом (повышение по службе, которое Ершов только что утвердил, несмотря на скрытую враждебность секретаря партийной ячейки), - этот военный внезапно сошёл с ума. Он с яростью выгнал из своего бюро высокопоставленного партийца. Послышались его крики:

- Вон отсюда, шпион! Доносчик! Приказываю вам замолчать!

Он заперся в своём кабинете, откуда вскоре донеслись звуки выстрелов. Потом он показался на пороге, стоя на цыпочках, растрёпанный, с дымящимся револьвером в руке. Он кричал: "Я изменник! Я всё предал! Сукины дети!" - и все с ужасом увидели, что он изрешетил пулями портрет Вождя, продырявил его глаза, звездой прострелил его лоб.

- Карайте меня, - кричал он, - евнухи!

Шесть человек, с трудом его одолев, связали его ремнями, а он исходил смехом - неумолкаемым, скрипучим, судорожным, отрывистым смехом.

- Евнухи! Евнухи!

Ершов, охваченный глухим страхом, пошёл на него посмотреть. Он был привязан к стулу, а стул опрокинут на пол, так что сапоги безумного торчали вверх, а голова была на ковре.

Увидев народного комиссара, он пришёл в ярость:

- Предатель, предатель, предатель, предатель! Насквозь тебя вижу, лицемер! Тебя, небось, тоже оскопили?

- Заткнуть ему рот, товарищ начальник? - почтительно осведомился один из офицеров.

- Нет. Почему нет ещё машины "скорой помощи"? Клинику предупредили? О чём же вы думаете? Если через четверть часа не приедет "скорая помощь", я велю вас арестовать!

Маленькая секретарша, светлая блондинка с раздражающе вульгарными сережками в ушах, вошла из любопытства с кипой бумаг и, не узнав народного комиссара, глядела на них обоих, на Ершова и на сумасшедшего, с одинаковым ужасом. Ершов замер, выпрямив спину, чувствуя лёгкую головокружительную тошноту, какая бывала у него прежде, когда ему приходилось присутствовать при расстрелах, - и он вышел, не сказал ни слова, вошёл в лифт... Начальники отделов явно сторонились его. Только один из нях, ого старый друг, разделивший его внезапную служебную удачу, руководитель Иностранного отдела, подошёл к нему.

- Ну, Ричиотти, что нового?

Ричиотти носил эту итальянскую фамилию, потому что от детства, проведённого им на берегу залива, сошедшего с открытки, у него остались не нужная никому красота неаполитанского рыбака, золотой мазок в глазах, тёплый голос гитариста, фантазия и лояльность, до того непривычные, что они казались - если поразмыслить - притворными. О нём говорили, что он "создал себе оригинальный тип".

- Ежедневная порция неприятностей, милый Максимка.

Он фамильярно взял Ершова под руку и проводил его до кабинета, не переставая говорить о секретном отделе в Нанкине, где нас здорово провели японцы, о работе троцкистов в армии Мао Цзэ-дуна, о происках парижской военной белой организации, "все нити которой теперь у нас в руках", о барселонских делах, которые чернее чёрного: троцкисты, анархисты, социалисты, католики, каталонцы, баски, - управлять этими людьми невозможно; военное поражение неминуемо, нечего строить себе иллюзии; вокруг золотого запаса возникли осложнения, пять или шесть шпионских организаций действуют одновременно повсюду... - Десятиминутная прогулка по кабинету в беседе с ним стоила длинных докладов. Ершов удивлялся и завидовал немного этому гибкому уму, способному с удивительной лёгкостью сразу всё охватить.

Понизив голос, Ричиотти отвёл его к окну; в окне виднелась Москва - широкая, белая площадь, по которой во всех направлениях по грязным тропинкам, протоптанным в снегу, бежали муравьи-человечки; там теснились здания, и надо всем этим высились старинные, ярко-синие, усеянные крупными золотыми звёздами церковные купола. Ершов сказал бы себе, что это всё же красиво - если бы был в состоянии об этом думать.

- Послушай, Максимка, берегись...

- Чего?

- Я слышал, будто выбор агентов, посланных в Испанию, оказался неудачным... Понимаешь, метят как будто в меня. А на самом деле - в тебя.

- Хорошо, Саша. Да ты не беспокойся. Я пользуюсь его доверием.

Стрелки часов неумолимо двигались вперёд. Друзья расстались. Четыре минуты на просмотр "Правды"... Что это значит? На первой странице фотография, на которой Ершов должен был бы фигурировать среди членов правительства, на втором месте налево от Хозяина. Их снимали за два дня до того, в Кремле, во время приёма текстильщиц-ударниц... Он развернул газету: вместо одного клише там оказались два, и оба были обрезаны так ловко, что народный комиссар не фигурировал ни на том, ни на другом. Шок. К телефону. Редакция? Говорят от народного комиссара... Кто верстал фотографии? Кто? Почему? Вы говорите, что снимки были получены из Генсекретариата в самую последнюю минуту? Хорошо, отлично, я только это и хотел знать. На самом деле он узнал слишком много.

Гордеев любезно его известил, что из трёх его телохранителей двух пришлось заменить: один заболел, другого послали в Белоруссию для вручения знамени подразделению пограничных войск. Ершову хотелось сказать, что могли бы спросить его мнение, но он удержался.

Во дворе, перед машиной, три охранника с ружьями наперевес приветствовали его безукоризненным "Здравия желаю, тов. народный комиссар", вырвавшимся одновременно из их выпяченных грудей. Ершов тихо ответил на приветствие и движением руки указал на баранку тому единственному, которого он знал и которого, конечно, на днях снимут с этого поста, для того чтобы во время поездок нарком был окружён незнакомыми ему людьми, выполняющими, быть может, секретные задания и повинующимися не его, а чужой воле.

Машина вылетела из-под низких сводов, в которых отворились железные двери, охранявшиеся часовыми в касках, с ружьями наперевес, машина вырвалась на площадь в серый сумеречный час. Зажатая на секунду между автобусом и потоком пешеходов, она замедлила ход. Ершов увидел незнакомые лица маленьких людей - служащих, техников, носивших ещё студенческие фуражки, старого, грустного еврея, невзрачных женщин, рабочих с суровыми лицами. Эти люди и видели и не узнавали его, - замкнутые в себе, молчаливые, они растворялись в снежном окружении.-Как живут эти люди, чем они живут? Ни один из них, даже из тех, кто встречал моё имя в газете, не догадывается и не может догадаться, кто я на самом деле. А я, что я знаю о них? Только то, что этих неизвестных - миллионы, что их можно распределить по категориям в разных картотеках, в картонных папках, и всё же каждый из них по-своему непонятен, до какой-то степени необъясним,.. Вспыхнула площадь Большого театра, вверх по Тверской, по её крутым склонам, текла густая вечерняя толпа. Душный город, кишащий народом город, где яркое освещение вырывало из тёмноты пласты снега, частицы неисчислимой толпы, потоки асфальта и грязи. В модной правительственной машине четверо людей в военной форме хранили молчание. Когда, обогнув массивную триумфальную арку, похожую на двери огромной тюрьмы, машина полетела наконец к широкому Ленинградскому шоссе, Ершов с горечью вспомнил, что он любил, бывало, автомобиль, дорогу, быструю езду, любил внимательным взглядом следить за скоростью и за мотором. Теперь ему не разрешали самому водить машину, - да этому и помешало бы нервное напряжение и назойливые мысли о делах. Прекрасное шоссе, мы умеем строить дороги. Такую бы дорогу проложить параллельно Великому сибирскому пути: вот что нам нужно для безопасности Дальнего Востока! Это можно было бы сделать в несколько лет, с помощью пятисот тысяч рабочих, из них четыреста тысяч дешёвой рабочей силы набрать из заключённых. В этой мысли нет ничего утопического, надо будет и обдумать... Образ сумасшедшего, привязанного в разгромленном кабинете к опрокинутому стулу, проплыл вдруг перед ним по прекрасной чёрной дороге, окаймлённой чистой белизной. "Ещё бы, есть отчего сойти с ума!.," Сумасшедший хихикал, сумасшедший твердил: "Это ты сумасшедший, а не я, это ты, это ты, вот увидишь..." Ершов закурил папиросу, чтобы увидеть, как пламя зажигалки пляшет в его кожаных перчатках. Начавшийся было кошмар рассеялся. Нервы никуда не годятся. Хоть бы один спокойный денек провести на чистом воздухе... Фонари на дороге попадались всё реже, сверкающая ночь лилась на дальние леса бледными потоками. Ершов бессознательно глядел на всё это с внутренней робкой радостью и в то же время мысленно перебирал указания, интриги, проекты, подробности разных дел. Машина углубилась во тьму между высокими соснами, покрытыми снегом, как округлой звериной шкурой. Мороз крепчал. Машина повернула, скользя по матовой снежной поверхности. Угловатая крыша большого дома в норвежском стиле врезалась в небо своей непроницаемой чернотой: дача НКВД номер 1.

Внутри дома над тщательно подобранными белыми и яркими предметами царила ватная тишина. Нигде не было видно телефона; ни газет, ни сообщений, ни портретов вождей (изгнание их было смелым поступком), ни оружия, ни блокнотов с административными заголовками: Ершов хотел, чтобы дома ничто не напоминало ему о работе. После предельного напряжения человеческое животное нуждается в полнейшем отдыхе; особенно же нужен отдых ответственному партийному работнику. Здесь была только его частная, интимная жизнь: "я да ты, Валя". Портрет Вали, Валентины, примерной ученицы, в овальной кремовой рамке, увенчанной лепным бантом. В большом зеркале отражались тёплые краски Средней Азии. В этом доме ничто не напоминало о зиме: даже волшебно заснеженные ветки в окне казались просто декорацией, белой магией. Ершов подошёл к патефону. Пластинка - гавайский блюз. "Ах нет! Не сегодня! Этот несчастный безумец кричал: "Предатели, все мы предатели!" Но разве он действительно кричал: все мы предатели? Может быть, я это от себя прибавил? Почему?" Ум профессионального следователя наткнулся на странное препятствие. Может быть, надо было бы из гуманных соображений уничтожать сумасшедших?

Валя вышла из ванной в халатике. "Здравствуй, милый". С тех пор как уход за телом и материальное благополучие преобразили эту провинциалочку с Енисея, всё её существо излучало жизненную радость. "Когда после переходных периодов, трудных, но и обогащающих, будет построено коммунистическое общество, все женщины будут жить такой же полной жизнью... Ты, Валя, - живая представительница этого будущего..." - "Благодаря тебе, Максим, благодаря твоей работе, твоей борьбе, благодаря таким людям, как ты". Им случалось обмениваться такими репликами, вероятно, чтобы оправдать в собственных глазах своё привилегированное положение. Привилегии придавался смысл миссии. В их союзе не было ничего сложного, он был ясен - союз двух здоровых тел, которых влекло друг к другу. Восемь лет тому назад, инспектируя северную область, где он командовал дивизией особых войск госбезопасности, Ершов остановился у какого-то начбата, в затерянном среди лесной глуши военном поселке. Когда молодая жена его подчинённого вошла в столовую, Ершова впервые в жизни поразила такая невинная и уверенная в себе чувственность. В её присутствии вспоминался невольно лес, холодные струи дикой речки, шкуры пугливых животных, вкус свежего молока. У неё были широко открытые ноздри, как будто она всё время что-то вдыхала, и широкие, как у кошки, глаза.

Он тут же почувствовал желание обладать ею, и не для краткой встречи, не на одну только ночь, но целиком, навеки - и гордиться этим. "Почему же ей принадлежать другому, когда я хочу, чтобы она была моею?" Этот другой, офицерик без всякого будущего, был до смешного почтителен к начальству и выражался комично, как лавочник. Ершов его возненавидел. Чтобы остаться наедине с понравившейся ему женщиной, он отправил мужа проверять сторожевые посты в лесу. С глазу на глаз с женщиной, прежде чем решиться заговорить, он молча выкурил папиросу. А потом: "Валентина Анисимовна, выслушайте меня внимательно. Я никогда не изменяю своему слову. Я твёрд и надежен, как добрая кавалерийская сабля... Я хочу, чтобы вы были моей женой". Он сидел в трёх метрах от неё, закинув одну ногу на другую, и смотрел на неё с повелительным видом, как будто она не могла ему не повиноваться - и это ей, по-видимому, понравилось. "Но я вас совсем не знаю", - сказала она отчаянно и тревожно, как будто оказалась уже в его объятиях. "Это неважно. Я вас всю узнал с первого же взгляда. Я надежен и твёрд и даю вам слово, что..." - "Я в этом не сомневаюсь, - пробормотала Валентина, не подозревая, что эти её слова были уже согласием, - но..." - "Никаких "но": женщина имеет право выбирать..." Он чуть было не добавил: "Я - начдив, а ваш муж никогда ни до чего не дослужится". Вероятно, ей пришла в голову та же мысль, потому что оба поглядели друг на друга и смутились, почувствовав себя сообщниками. Ершов повернул портрет мужа лицом к стене, обнял молодую женщину и поцеловал её в глаза со странной нежностью. "Твои глаза, твои глаза, моё солнышко!" Она не сопротивлялась, только наивно подумала: "Что, если этот важный начальник (и красивый человек) захочет овладеть ею тут же, на маленьком неудобном диванчике, - слава Богу, слава Богу, на ней под платьем не было белья..." Но он её не тронул, только заключил отчётливым тоном докладчика: "Вы уедете со мною через два дня. Как только начбат Никудышин вернётся, мы с ним объяснимся, как подобает мужчинам. Вы разведётесь с ним сегодня же. Достаньте свидетельство о разводе к пяти часам".

Что начбат мог возразить начдиву? Женщина свободна, партийная этика предписывает уважение к свободе! Начбат Никудышин пил запоем целую неделю, потом пошёл искать иного забвения в городе, у проституток-китаянок. Узнав о его дурном поведении, Ершов проявил к нему снисходительность: он понимал горе своего подчинённого. Впрочем, он поручил секретарю партии прочесть Никудышину нотацию: коммунист не должен терять морального равновесия из-за того, что его покинула женщина, - верно?

В этих комнатах Валентине нравилось быть голой под лёгкой развевающейся одеждой. Присутствие её тела ощущалось постоянно, как близость её голоса, её глаз. Её широкие глаза казались золотистыми, как спадавшие ей на лоб кудри. У неё были полные губы, выступающие скулы, нежный цвет лица, гибкие и свежие мышцы сильного пловца. "Всегда кажется, что ты только что вышла, такая весёленькая, из холодной воды на солнце", - сказал ей как-то муж. Она ответила с лёгким горделивым смехом, глядя на себя в зеркало: "Я такая и есть - холодная и солнечная. Твоя золотая рыбка".

В этот вечер она протянула к нему свои прекрасные голые руки.

- Почему ты поздно, милый? Что случилось?

- Ничего, - сказал Ершов с деланной улыбкой.

И он ясно почувствовал в эту минуту, что напротив - и здесь, и везде, куда бы он ни пошёл, - было что-то огромное, непостижимое, бесконечно опасное и для него самого, и для этой женщины, быть может, слишком красивой, слишком избалованной, слишком... Равномерные шаги раздавались в соседнем коридоре: это агент охраны шёл проверять затвор чёрного хода.

- Ничего... Сменили двух людей моей охраны, и.мне это неприятно.

- Но здесь ты же хозяин, милый, - сказала Валентина. Она стояла перед ним выпрямившись, в распахнутом на груди пеньюаре и продолжала подпиливать лакированный ноготок. Ершов, сведя брови, бессмысленно глядел на её прекрасную, твёрдую грудь с коричневатым соском. Всё ещё хмурясь, он встретил уверенный взгляд её глаз - в них цвели, казалось, летние цветы. Она снова сказала:

- ...Разве ты не всё делаешь, что хочешь?

Вероятно, он действительно очень устал, если даже такие незначительные слова так странно в нём отозвались. Услышав эту банальную фразу, Ершов вдруг понял, что он ничему больше не хозяин, что от его воли ничего не зависело и что бороться с этим было бы бесполезно. "Только сумасшедшие делают что хотят", - подумал он и ответил вслух с недоброй улыбкой:

- Только сумасшедшие воображают, что они делают что хотят.

Молодая женщина угадала: "Что-то происходит", и это опасение показалось ей таким обоснованным, что она не посмела его ни о чём расспрашивать; ей хотелось броситься к нему, приласкаться, но она удержалась и сделала над собой усилие, чтобы казаться весёлой:

- Ну что ж, поцелуемся, Сима,

Он приподнял её за локти, как делал обычно, и, осторожно вдыхая аромат её кожи, поцеловал её - не в губы, а повыше губы и в уголок рта. ("Никто так не целуется, - сказал он ей когда-то, когда ухаживал за ней, - только мы с тобой".)

- Прими ванну, - предложила она.

Если он не верил в душевную чистоту - вот устарелые слова! - то верил в благотворную чистоту вымытого и выполосканного тела; после тёплой ванны и ледяного душа, растеревшись одеколоном, он часто любовался своим телом в зеркале. "Чёрт побери, как красиво человеческое животное!" - восклицал он, бывало, в ванной. "Валя, я тоже красивый!" Она прибегала, и они целовались перед зеркалом, он - голый, крепко сложенный, она - полунагая, гибкая, в сборчатом ярко-полосатом халате... Воспоминания, ставшие смутными, не о недавнем - о далёком прошлом: в те времена он руководил особыми операциями на дальневосточной границе, сам преследовал шпионов в лесу, заведовал бесшумной охотой на человека, вступал в связь с двойными агентами - и порой вздрагивал в предчувствии меткой пули, которая может поразить человека сквозь листву, и никто никогда не узнает, откуда она взялась... Он любил жизнь, он не знал ещё, что его ждёт высокий удел... Тёплая вода струилась по его плечам. Зеркало отразило только его осунувшееся лицо, беспокойный взгляд под опухшими веками. "Я похож на человека, которого пришли арестовать - какая пакость!" Дверь в ванную оставалась открытой; в соседней комнате Валя проигрывала гавайскую пластинку: банджо, негритянский или полинезийский голос: "I am fond of you..."[1]

Ершова взорвало:

- Валя, сделай мне одолжение, разбей моментально эту паршивую пластинку на мелкие кусочки!

"Блюз" резко остановился; ледяная вода, упавшая на его затылок, была ему облегчением.

- Исполнено, Сима милый. И я рву на клочки жёлтую подушку!

- Спасибо, - сказал он, выпрямляясь, - ты для меня как ледяная вода.

Ледяная вода струится из-под снега. Где-то волки утоляют ею жажду.

Они велели принести в спальню шипучего и несколько бутербродов. Чувство тревоги рассеялось, не надо было только о нём думать, чтобы оно не вернулось. В их отношениях было мало нежности - зато была интимная близость двух понятливых, идеально чистых, бесконечно друг другу нравившихся тел.

- Хочешь, пойдём завтра покататься на лыжах? - предложила Валя, и глаза у неё были большие, и раздутые ноздри.

Он чуть не опрокинул низкий столик, стоявший перед ним, так быстро он ринулся к двери. Живо распахнул её: в коридоре послышался слабый женский крик:

- Как вы меня напугали, Максим Андреевич. Горничная подбирала полотенца, упавшие на ковёр.

- Что вы тут делали?

От гнева голос Ершова понизился до шёпота.

- Да я просто шла по коридору, Максим Андреевич, вы меня испугали.

Затворив дверь, он вернулся к Вале, с взъерошенными усами, с выражением грустной злобы на лице.

- Эта шлюха подслушивала у двери...

На этот раз Валя по-настоящему испугалась.

- Не может этого быть, милый, ты переутомился, ты говоришь глупости.

Он примостился на ковре у её ног. Она держала его голову в обеих руках, покачивала её на своих коленях:

- Хватит говорить глупости, милый. Пойдём спать.

Он подумал: "Спать... Ты думаешь, это так просто?" - поглаживал Валины ноги; его руки поднимались всё выше, к её тёплому животу.

- Поставь другую пластинку, Валя. Только не гавайскую, не негритянскую, не французскую... Что-нибудь наше...

- Хочешь "Партизан"?

Он расхаживал из угла в угол - и звенел мужской хор красных партизан, верхом пробиравшихся сквозь тайгу:

Разгромили атаманов,
Разогнали воевод
И на Тихом океане
Свой закончили поход...

Колонны людей в серых шинелях шли с пением по белым улицам азиатского городка. Наступал вечер. Ершов остановился, чтобы поглядеть на них. Голос молодого парня торжествующе запевал первую строчку каждой строфы, и её подхватывал дисциплинированный хор. Равномерный шум сапог по снегу глухо аккомпанировал пению. Сознательные голоса, слившиеся в одно, могучие, олицетворяющие силу земли, - это мы... Песня закончилась. Ершов подумал: "Приму немного люминала" - и в эту минуту в дверь постучались.

- Максим Андреевич, товарищ Гордеев просит вас к телефону.

И степенный голос Гордеева на другом конце провода сообщил ему, что только что открылись новые данные по делу покушения, поэтому я вынужден обеспокоить вас, извините меня, Максим Андреевич. Приходится принять важное решение... Существуют серьёзные подозрения относительно косвенной виновности К. К. Рублёва. Таким образом, это дело как бы окольным путём связано с двумя последними процессами... Но ввиду того, что К. К. Рублёв числится в особом списке бывших членов ЦК, я не хотел бы взять на себя ответственность...

"Ладно, ты хочешь, чтобы я взял её на себя, чтобы я приказал или запретил его арестовывать... подлая ты сволочь..."

Ершов сухо спросил:

- Биография?

- Справка у меня. В 1905 году студент варшавского медфакультета. В 1906-м - максималист, ранил двумя выстрелами полковника Голубева, бежал из крепости в 1907-м член партии с 1908 года. Тесно связан с Иннокентием (Дубровинским), с Рыковым, Преображенским, Бухариным (и в именах расстрелянных предателей - а прежде лидеров партии - был уже, казалось, приговор Рублёву). Политкомиссар при Н-ской армии, исполняет поручение в Забайкалье, особая миссия в Афганистане, председатель Треста химических удобрений, лектор Свердловского университета, член ЦК до... член Центральной контрольной комиссии до... Московская контрольная комиссия объявила ему выговор с предупреждением за фракционную деятельность... Предложено исключить его за правый оппортунизм... Заподозрен в прочтении преступного документа, составленного Рютиным... Заподозрен в присутствии на тайном собрании в Зелёном Бору... Подозревается в оказании помощи семье арестованного Эйсмонта... Подозревается в переводе с немецкого языка статьи Троцкого, найденной при обыске у его бывшего ученика Б. (Подозрения окружали этого человека со всех сторон - а он тем временем заведовал отделом всеобщей истории в одной библиотеке.)

Ершов слушал с возрастающим раздражением. "Всё это нам давно известно, подлая ты скотина. Подозрения, донесения, предположения - мы сыты этим по горло. Из всего этого ни одна нить не тянется к делу Тулаева. Ты только хочешь заманить меня в ловушку, хочешь, чтобы я приказал арестовать старого члена ЦК. Если его до сих пор щадили, значит, у Политбюро были на то свои основания".

Ершов сказал:

- Хорошо. Вам придётся подождать. Спокойной ночи.

Когда тов. Попов, член Центральной контрольной комиссии, лицо широкой публике неизвестное, но пользующееся большим моральным авторитетом, - особенно с тех пор как расстреляли за измену Родине двоих или троих ещё более уважаемых людей, - когда тов. Попов велел доложить о себе народному комиссару, тот принял его немедленно - и не без любопытства. Ершов видел его в первый раз. В самые суровые холода Попов напяливал на свою грязно-седую шевелюру старую рабочую фуражку, купленную за шесть рублей в одном московском магазине. Его выцветшей кожаной куртке было лет десять. У него было старообразное, в морщинах и нездоровых отёках лицо, бесцветная бородка и очки в металлической оправе. Таким он и вошёл - в фуражке на седых прядях, с разбухшим портфелем под мышкой, со странным мягким смешком в глазах.

- Ну как живёте, товарищ дорогой? - фамильярно спросил он, и Ершов на какую-то долю секунды поверил добродушию этого старого пройдохи.

- Очень рад с вами, наконец, познакомиться, товарищ Попов, - ответил народный комиссар.

Попов расстегнул пальто, тяжело упал в кресло, пробормотал:

- Устал, чёрт возьми! Тепло у вас тут, хорошо устроились в новом помещении (и он стал набивать трубку). Я, понимаете, знаю Чека с самого её основания, ещё при Феликсе Эдмундовиче Дзержинском - ну, нет, у нас такого комфорта не было, не такая была организация... Советская страна растёт у нас на глазах, товарищ Ершов. Вам повезло, вы молоды...

Ершов из вежливости не торопил его. Попов поднял землистого оттенка, вялую, с запущенными ногтями руку.

- Ну-с, так вот, товарищ дорогой. Партия о вас думает - она обо всех нас думает, партия-то. Вы много работаете, стараетесь, ЦК вас ценит. Ну, конечно, перегружены немного, вам пришлось ликвидировать прошлое (осторожный намёк на предшественников). Мы живём в период заговоров...

"Куда он гнул?"

- История движется этапами: то полемика, то заговоры... Ну, так вот! Вы, видно, устали. В том деле террористического покушения на товарища Тулаева вы оказались не совсем на высоте...

- Уж вы простите, что я так выражаюсь с обычной моей откровенностью, - это я вам лично говорю, с глазу на глаз, товарищ дорогой, мне и самому Владимир Ильич как-то сказал, ещё в 18-м году... Ну вот, именно потому, что вас ценят...

Но он и не подумал сообщить, что именно ему сказал Ленин двадцать лет тому назад. Такова была его обычная манера: притворное бормотание, усеянное словечком "ну вот", дребезжащий голос - стареем мы, я один из самых старых в партии и всегда на посту...

- Ну вот: вам необходимо отдохнуть месяц-другой, на воздухе, на кавказском солнце... Минеральную воду надо пить, товарищ, - а я вам здорово завидую, уж поверьте... Эх, эх... Мацеста, Кисловодск, Сочи, Цихисдзирги - не край, а мечта... Вы знаете стихи Гете: "Kennst du das Land wo die Zitronen bliihen?.." Вы с немецким языком незнакомы, товарищ Ершов?-

Народный комиссар различил наконец с внезапным испугом смысл этой болтовни:

- Простите, товарищ Попов, боюсь, что не совсем вас понял: это что, приказ?

- Нет, товарищ дорогой, просто совет, который мы вам даём. Вы переутомились - как и я сам, - это ведь заметно. И все мы принадлежим партии, отвечаем перед ней за наше здоровье. А партия о нас заботится. Старики о вас подумали, говорили о вас в Оргбюро (он упомянул Оргбюро, чтобы не назвать Политбюро). Одно только решено - вас на время вашего отсутствия заменит товарищ Гордеев. Нам известно, что у вас с ним хорошие отношения, так что вас заменит сотрудник, который всецело пользуется вашим доверием... да... два месяца, не больше... больше партия не может вам дать, товарищ дорогой...

С преувеличенной медлительностью Попов расправил колени, поднялся: кислая улыбка, нечистая кожа, благосклонно протянутая рука.

- Ах, чёрт, вы ещё не знаете, что такое ревматизм... Ну вот... Когда же вы едете?

- Завтра вечером в Сухуми. В отпуске с сегодняшнего же вечера.

Попов был, по-видимому, в восторге.

- Вот это хорошо. Быстрое решение, по-военному... это я люблю! Я и сам, несмотря на годы... Да, да... Отдыхайте как следует, товарищ Ершов. Кавказ - дивный край, жемчужина Союза... Kennst du das Land...

Ершов сильно тряхнул его вялую руку, проводил его до дверей, закрыл дверь и остановился совершенно растерянный посреди кабинета. Больше ничего ему здесь не принадлежало. Достаточно было нескольких минут лицемерного разговора, чтобы отнять у него бразды правления. Что всё это значило? Затрещал телефон. Гордеев спрашивал, в котором часу созвать начальников отделов на намеченное совещание.

- Зайдите ко мне за приказаниями, - сказал Ершов, с трудом справляясь с собой. - Нет, не заходите. Совещание сегодня не состоится...

Он выпил полный стакан ледяной воды.

Он скрыл от жены, что уезжает в этот неожиданный отпуск по приказанию свыше. В Сухуми, на берегу невообразимо синего моря, он в течение пяти-шести дней продолжал ещё получать совершенно секретные информации. Потом они перестали приходить - и он не посмел их затребовать, но стал засиживаться в баре клуба с молчаливыми генералами, вернувшимися из Монголии. У всех под влиянием водки оказалась та же душа - пылающая и тяжёлая. Узнав, что на соседнюю дачу приехал какой-то член Политбюро, Ершов пришёл в ужас: вдруг это важное лицо сделает вид, что ничего не знает о присутствии народного комиссара?

- Мы едем в горы, Валя.

Автомобиль вскарабкался вверх по петлистой дороге, под палящим солнцем, между сверкающими скалами, пропастями и огромной чашей моря из надтреснутой эмали. Ослепительно синий морской горизонт поднимался всё выше и выше. Валя жила теперь в постоянном страхе. Она догадывалась, что это - бегство, нелепое, невозможное бегство.

- Ты меня больше не любишь? - спросила она наконец Максима, когда они оказались вдвоём между небом, морем и скалами, в чистейшем воздухе, на высоте тысячи двухсот метров.

Он поцеловал кончики её пальцев, сам не зная, способен ли он ещё, с этим тошнотворным смятением в душе, испытывать к ней влечение.

- Мне слишком страшно, я не могу думать о любви... Мне страшно - как это глупо. Нет, у меня есть основания бояться, - я гибну, пришёл мой черёд...

Вид скал, по которым струилось солнце, отзывался в нём чудесным утомлением, - а море, море!

- Если мне суждено погибнуть, я хочу по крайней мере вволю насладиться этой женщиной и этой лазурью...

Это была мужественная мысль. Он жадно поцеловал Валю в губы. Безупречная чистота проникала в их души ярким светом восхищения. Они провели три недели в маленьком домике на горной вершине. Чета абхазцев, муж и жена, оба в белом, оба одинаково красивые, молча обслуживали их. Они засыпали на террасе, на открытом воздухе, закутавшись в шелка, под тёплыми одеялами, и после любовного сближения их сближало созерцание звёзд. "Смотри, милый, - сказала однажды Валя, - мы сейчас упадем в звёзды..." Всё это принесло немного подлинного успокоения Ершову, которого неустанно преследовали две мысли: одна разумная, обнадеживающая; другая - тайная, коварная, бредущая своей собственной тёмной дорогой и упорная, как червоточина. Первую легко было выразить так: "Почему бы им не отстранить меня от дел, пока не кончится эта неприятная история, в которую я дал себя впутать? Хозяин хорошо ко мне относится. В конце концов они могут просто-напросто отослать меня обратно в армию. Ведь я ни для кого не опасен, за мной нет никакого прошлого. Не попросить ли, чтобы меня отправили на Дальний Восток?" Другая же мысль лукаво шептала: "Ты слишком много знаешь - как им поверить, что ты никогда ничего не расскажешь? Ты должен исчезнуть, как исчезли твои предшественники... Ведь и они знали эти "дела", эти симптомы, тревогу, сомнения, надежду, отпуск, безумное бегство, покорное возвращение - и они были расстреляны". "Валя, - кричал внезапно Ершов, - идём на охоту!" Он увлекал её за собой - и они карабкались всё выше, на самые недоступные вершины, откуда вдруг открывалось море, окаймлявшее огромную карту; вдали мысы и скалы, тонувшие в ярком свете, выдвигались в открытый морской простор. Над золотистыми обломками камней, на остроконечной вершине скалы возник горный козёл: застыв на месте, уставив рога, он выделялся на фоне лазури. Ершов передал карабин Вале, и она голыми руками тихонько вскинула его на плечо, капелька пота блестела на её затылке. Море наполняло чашу земли, над вселенной стояла тишина, в небе вырисовывался изящный, живой силуэт золотистого животного... "Целься хорошенько, - шепнул Ершов на ухо жене, - а главное, милая, промахнись..." Ружейный ствол поднимался всё выше, Валин затылок запрокинулся, и, когда оружие было наведено на зенит, грянул выстрел. Валя смеялась, всё небо отражалось в её глазах. Козёл бесстрашно повернул точёную голову к этим далёким белым силуэтам, в течение секунды их разглядывал, потом согнул колени, грациозно прыгнул в направлении моря, исчез...

В этот самый вечер, по возвращении, Ершов получил телеграмму, срочно вызывавшую его в Москву.

Они уехали в специальном вагоне. На второй день поезд остановился на глухой станции среди заснеженных полей кукурузы. Мрачный, серый туман застилал горизонт. Валя курила, держа в руках книгу Зощенко, у неё был слегка надутый вид... "Что ты нашла интересного в этом грустном юморе, который клевещет на нашу действительность?" - сказал он ей. Она ответила враждебным тоном: "От тебя теперь только и слышишь официальные рассуждения..." Возвращение к обычной жизни заранее нервировало их. Ершов просматривал газеты. Дежурный офицер пришёл доложить ему, что его вызывают к телефону на станцию: прямой провод специального вагона был, оказывается, повреждён. Ершов помрачнел:

- По приезде вы объявите начальнику материальной части неделю ареста. В специальных вагонах телефон должен действовать безукоризненно. Поняли?

- Так точно, товарищ народный комиссар.

Ершов накинул шинель с знаками отличия высших чинов, спустился на дощатую платформу маленькой, совершенно пустынной станции, заметил, что к паровозу было прицеплено всего три вагона, и крупными шагами направился к единственно заметному вблизи белому домику. Дежурный офицер почтительно в трёх шагах следовал за ним. ГПУ. Железнодорожный контроль. Ершов вошёл. Несколько военных, вытянувшись, ,отдали ему честь.

- Вот сюда, товарищ начальник, - сказал дежурный офицер, почему-то покраснев.

В задней комнатке, жарко натопленной чугунной печкой, два офицера поднялись перед ним, повинуясь внутренней дисциплине: один - высокий и худой, другой маленький и толстый, оба гладко выбритые и в немалых чинах. Слегка удивлённый Ершов машинально ответил на их приветствие.

- Телефон? - коротко бросил он.

- Для вас получено сообщение, - уклончиво ответил высокий; у него было длинное сухое лицо и очень холодные серые глаза.

- Что за сообщение? Давайте сюда.

Высокий вынул из бумажника тонкий листок, на котором было всего несколько отпечатанных строк на машинке.

"Согласно постановления Особого совещания Народного комиссариата внутренних дел... от такого-то числа... по делу № 4628... подвергнуть предварительному аресту... Ершова, Максима Андреевича, сорока одного года..." Несмотря на судорогу, сжавшую горло, Ершов нашёл в себе достаточно силы, чтобы перечесть бумагу, слово за словом, внимательно разглядеть печать, подписи: Гордеев, другая скрепляющая подпись неразборчива, порядковые номера...

- Никто не имеет права, - бессмысленно сказал он через несколько секунд, - ведь я...

Маленький толстяк не дал ему договорить:

- Нет, больше нет, Максим Андреевич, по решению Оргбюро вы освобождены от вашей высокой должности...

Он говорил вкрадчиво и почтительно.

- Копия при мне. Передайте мне, пожалуйста, ваше оружие...

Ершов, положив на стол, покрытый чёрной клеёнкой, свой револьвер установленного образца, нащупал в заднем кармане брюк маленький запасной браунинг, который обычно носил при себе, и ему вдруг захотелось пустить себе пулю в сердце; он незаметно замедлил движение, думая, что сохраняет невозмутимое выражение лица. Золотистая серна на остроконечной скале, Валины зубы, её запрокинутый затылок, лазурь... Всё кончено. Прозрачные глаза худого дылды не отрывались от его глаз, маленький толстяк обеими руками мягко взял его за руку и принял револьвер. Послышался протяжный свисток паровоза. Ершов сказал:

- Моя жена...

Маленький толстяк предупредительно перебил его:

- Будьте покойны, Максим Андреевич, я лично о ней позабочусь.

- Благодарю вас, - нелепо сказал Ершов.

- Будьте добры переодеться, - сказал высокий, - из-за знаков отличия.

Ах да, действительно, знаки отличия... Военная куртка без галунов и нашивок, военная шинель, похожая на его собственную, но без нашивок, были брошены на спинку стула. Всё это неплохо подготовлено. Он машинально, как лунатик, переоделся. Всё становилось ясным - и даже его собственные поступки. Его портрет, пожелтевший на солнце и загаженный мухами, глядел на него.

- Убрать портрет, - строго приказал он.

Этот сарказм укрепил его силу, но не встретил отклика.

Когда Ершов вышел из этой комнатки между маленьким толстяком и худым дылдой, соседняя дежурная оказалась пустой: те, что видели его со звёздочками - символами власти - на вороте и на рукавах, не увидели разжалованного. "Организатор этого ареста заслуживает всяческих похвал", - подумал Он. Машинально или иронически? Он и сам этого не знал. Станция была пустынна. Чёрные рельсы на снегу, белые пространства. Ушёл специальный поезд, унося Валю, унося прошлое. В ста метрах Ершова поджидал один-единственный вагон, совсем иной, ещё более специальный, - и он направился к нему крупными шагами в сопровождении двух молчаливых офицеров.


ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Я вас люблю (англ.)<<.


Глава 3