Описывая атмосферу Москвы 1937 года, легендарный разведчик-антифашист Л. Треппер писал: "Яркие отблески Октября всё больше угасали в сумеречных тюремных камерах. Выродившаяся революция породила систему террора и страха. Идеалы социализма были осквернены во имя какой-то окаменевшей догмы, которую палачи осмеливались называть марксизмом... Все, кто не восстал против зловещей сталинской машины, ответственны за это, коллективно ответственны. Этот приговор распространяется и на меня.
Но кто протестовал в то время? Кто встал во весь рост, чтобы громко выразить своё отвращение?
На эту роль могут претендовать только троцкисты. По примеру их лидера, получившего за свою несгибаемость роковой удар ледорубом, они, как только могли, боролись против сталинизма, причём были одинокими в этой борьбе. Правда, в годы великих чисток эти крики мятежного протеста слышались только над бескрайними морозными просторами, куда их загнали, чтобы поскорее расправиться с ними. В лагерях они вели себя достойно, даже образцово. Но их голоса терялись в тундре.
Сегодня троцкисты вправе обвинять тех, кто некогда, живя с волками, выли по-волчьи и поощряли палачей. Однако пусть они не забывают, что перед нами у них было огромное преимущество, а именно целостная политическая система, по их мнению, способная заменить сталинизм. В обстановке предательства революции, охваченные глубоким отчаянием, они могли как бы цепляться за эту систему. Они не "признавались", ибо хорошо понимали, что их "признания" не сослужат службы ни партии, ни социализму"[1].
После первых московских процессов Троцкий писал, что все старые большевики, выведенные на процессы, капитулировали ещё в 1927-1929 годах и с того времени неоднократно выступали с публичными отречениями от оппозиции. "Этих людей ГПУ могло месить, как тесто. В Советском Союзе имеются, однако, действительные троцкисты: тысячи их находятся в тюрьмах и ссылке. Эти люди не подходили для амальгам ГПУ. Их оставили поэтому в стороне. Теперь, однако, после процессов и казней, все они попадут под дуло ультиматума: либо раскаянье и "признание", либо смерть. Возможно, что часть дрогнет под этим адским давлением и будет применена для новой судебной инсценировки"[2].
Сегодня мы знаем, что многие "неразоружившиеся" троцкисты были перевезены в 1936 году из тюрем и ссылок в Москву на переследствие, где перенесли чудовищные истязания (об этом выразительно рассказывается в романе А. Рыбакова "Тридцать пятый и другие годы"). Однако ни один из них не согласился дать требуемые показания и не был выведен на открытые показательные процессы.
Уже на первом этапе великой чистки обнаружилось, что в стране, несмотря на все предшествующие клеветнические кампании и неистовые репрессии, выросло новое, молодое поколение троцкистов, мужество которых приводило в изумление даже их палачей. В воспоминаниях Кривицкого приводится рассказ, переданный ему Слуцким: "Мы принадлежим к поколению, которому суждено погибнуть. Сталин ведь сказал, что всё дореволюционное и военное поколение (большевиков - В. Р.) должно быть уничтожено как камень, висящий на шее революции. Но сейчас они расстреливают молодых - семнадцати- и восемнадцатилетних ребят и девчат, родившихся при Советской власти, которые не знали ничего другого... И многие из них идут на смерть с криками "Да здравствует Троцкий!"[3].
В книге американского историка М. Файнсода "Смоленск при сталинском режиме", основанной на материалах Смоленского архива НКВД (единственного архива такого рода, который был захвачен и вывезен гитлеровцами и оказался после войны на Западе), приводятся многочисленные факты расправ над подлинными троцкистами в Смоленской (тогда - Западной) области, где "троцкизм" пользовался меньшим влиянием, чем в других регионах.
В течение 1936 года все троцкисты, находившиеся в ссылке и политизоляторах, были переведены в концентрационные лагеря. Старая большевичка З. Н. Немцова вспоминала, что на пароходе, перевозившем заключённых в Воркуту, она встретила огромную группу троцкистов. Между троцкистами и сталинистами, разделявшими одну и ту же участь, здесь произошла даже драка, при которой, по словам Немцовой, "мы их называли фашистами, а они нас"[4]. В этих взаимных обвинениях стороны руководствовались принципиально различными соображениями: репрессированные сталинисты продолжали верить в то, что троцкисты являются фашистскими агентами; троцкисты же называли фашистским сталинский режим.
Немцова считает счастьем для себя, что в 1936 году была осуждена по статье КРД (контрреволюционная деятельность), а не КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность). Тем, у кого в приговоре значилось "КРТД", приходилось в лагерях гораздо хуже, чем остальным: для них был установлен особенно тяжёлый режим. Об этом пишут и многие другие мемуаристы, прошедшие через сталинские лагеря. Так, Е. Гинзбург называла осуждённых по статье КРТД "лагерными париями. Их держали на самых трудных наружных работах, не допускали на "должности", иногда в праздники их изолировали в карцеры"[5].
Даже Солженицын, перечисляя в книге "Архипелаг ГУЛАГ" литерные статьи, присуждавшиеся Особым совещанием, при упоминании статьи "КРТД" как бы сквозь зубы замечает: "Эта буквочка "Т" очень потом утяжеляла жизнь зэка в лагере"[6].
Подробнее всего об участи тех, кто нёс на себе тяжесть этой статьи, рассказывается в произведениях Варлама Шаламова. Сам Шаламов был впервые арестован 19 февраля 1929 года в засаде, устроенной для работников одной из подпольных троцкистских типографий. В своём "Кратком жизнеописании" он называл членов левой оппозиции теми, кто "пытался самыми первыми, самоотверженно отдав жизнь, сдержать тот кровавый потоп, который вошёл в историю под названием культа Сталина. Оппозиционеры - единственные в России люди, которые пытались организовать активное сопротивление этому носорогу"[7].
В повести "Перчатка или КР-2" Шаламов с гордостью писал, что он "был представителем тех людей, которые выступали против Сталина". При этом в среде оппозиционеров "никто никогда не считал, что Сталин и Советская власть - одно и то же"[8].
Активно участвовавший в подпольной деятельности оппозиции в 1927-1929 годах, Шаламов на допросах отказался от дачи показаний и был приговорён Особым совещанием к трём годам концентрационных лагерей. Этот приговор он называл "первым лагерным приговором оппозиционерам"[9].
Шаламов был направлен в Вишерское отделение Соловецких лагерей, где работал заведующим бюро экономики Березниковского химкомбината, строившегося в основном руками заключённых. В то время использование "политических" в лагерях не на физических работах, а по специальности было обычным делом. На совещании работников Вишерских химических заводов заключённым было объявлено, что "правительство перестраивает работу лагерей. Отныне главное - воспитание, исправление трудом. Всякий заключённый может доказать своим трудом свои права на свободу. Административные должности, вплоть до самых высших, разрешается занимать заключённым"[10].
Конечно, условия пребывания в лагерях отличались от условий ссылки. Ссыльные оппозиционеры вели между собой оживлённую переписку, включавшую рассылку сообщений о новостях оппозиционной деятельности, статей и заявлений оппозиционных лидеров и теоретиков. Такие же материалы циркулировали между ссыльными и их товарищами, остававшимися на воле. Шаламов вспоминал, что он сам занимался такой пересылкой не один год. Поэтому его товарищи не сразу поняли, что "лагерь - это не ссылка, куда такие письма могут проникать без больших затруднений. Адрес мой они получили, выделили людей, которые должны были мне всё посылать, писать, держать связь, присылать адреса ссыльных для переписки, но всё это попало в руки начальства. Судить меня за такие вещи было бы чересчур - до 1937 года было ещё целых восемь лет - но и оставлять у себя взрывоопасную личность ни Стуков, ни Ушаков (начальники лагеря) не желали"[11].
Хотя, по словам Шаламова, "в 1930 году троцкисты были уже не новость в лагерях. А в 1931-м - тем паче", их положение там ещё не было таким тяжёлым, как спустя 5-7 лет. В 1930 году Шаламов встретился в лагере с оппозиционером Блюменфельдом, осуждённым за участие в деятельности подпольного троцкистского центра и работавшим начальником планово-экономического отдела Вишерских лагерей. "По моему делу Блюменфелъд от имени тогдашнего подполья дал торжественное заверение, что, если бы "мы знали, что хоть один оппозиционер получил лагерь, а не ссылку и не политизолятор, мы бы добились вашего освобождения. Тогда каторги нашему брату не давали. Вы - первый".
- Какие же вы вожди, - сказал я, - что вы не знаете, где ваши люди.
Блюменфельд связывался, наверное, по своим каналам с москвичами - это не было трудно, чтобы установить, кто я такой"[12].
Осенью 1930 года Шаламов вместе с Блюменфельдом подали заявление в адрес правительства, в котором содержалась не просьба о прощении, а протест по поводу тяжёлого положения женщин в лагерях.
В 1931 году управление лагеря получило приказ заместителя председателя ОГПУ, в котором указывалось: всех заключённых, занимающих административные должности в лагере и не имеющих взысканий, - немедленно освободить с восстановлением во всех правах и с правом проживания по всей стране. Это была одна из лагерных "разгрузок", проводившихся в начале 30-х годов. В результате этой "разгрузки" Шаламов был досрочно освобождён. В 1932 году он вернулся в Москву и вплоть до 1937 года работал в качестве литератора и журналиста, опубликовав много очерков и рассказов в центральных газетах и журналах.
В эти годы Шаламов уже не принимал участия в оппозиционной деятельности. Никогда не будучи членом партии, он имел некоторые шансы избежать дальнейших репрессий. Однако по настоянию родственников он в 1936 году сам напомнил о своём оппозиционном прошлом, написав очередное заявление с отречением от "троцкизма". Вспоминая об этом событии, Шаламов писал, что его семья "в трудный момент предала меня с потрохами, хотя отлично знала, что, осуждая, толкая меня в яму, она гибнет и сама"[13].
12 января 1937 года Шаламов был вновь арестован в Москве и осуждён по статье "КРТД" на пять лет колымских лагерей. Спустя полгода его жена была сослана в Среднюю Азию.
В начале своего второго срока Шаламов ещё успел застать на Колыме "берзинские порядки". "Золотой прииск, куда мы приехали, - вспоминал он, - ещё жил прежней "счастливой" жизнью. Прибывшим было выдано новое зимнее обмундирование... Медпункт пустовал. Новички даже не интересовались сим учреждением... Тяжёлая работа, зато можно заработать много - до десяти тысяч рублей в летний, сезонный месяц. Зимой поменьше. В большие холода - свыше 50 градусов - не работают. Летом работают десять часов с пересменкой раз в десять дней (зимой - 4-6 часов)". Медицинский осмотр разделил всех заключённых на четыре категории - здоровые, не вполне здоровые, способные к лёгкому физическому труду и инвалиды. Нормы заключённым устанавливались с учётом состояния здоровья[14].
В "Колымских рассказах" Шаламов, рассказывая о времени, когда начальником Дальстроя был старый большевик Э. П. Берзин, писал, что тогда практиковались "зачёты, позволявшие вернуться через два-три года десятилетникам. Отличное питание, одежда... Колоссальные заработки заключённым, позволявшие им помогать семьям и возвращаться после срока на материк обеспеченными людьми...
Тогдашние кладбища заключённых настолько малочисленны, что можно было думать, что колымчане - бессмертны.
Эти немногие годы - ..."золотое время Колымы"[15].
После ареста Берзина в середине 1937 года на Колыме всё разительно изменилось к худшему, в первую очередь для "литерников, обладателей самой опасной буквы "Т". В их личных делах содержались "спецуказания": "На время заключения лишить телеграфной и почтовой связи, использовать только на тяжёлых физических работах, доносить о поведении раз в квартал". Эти "спецуказания", подчёркивал Шаламов, "были приказом убить, не выпустить живым. Все "спецуказанцы" знали, что этот листок папиросной бумаги обязывает всякое будущее начальство - от конвоира до начальника управления лагерями - следить, доносить, принимать меры, что если любой маленький начальник не будет активен в уничтожении тех, кто обладает "спецуказаниями", - то на этого начальника донесут свои же товарищи, свои сослуживцы".
Едва ли где-либо пронзительней, чем в "Колымских рассказах", описана судьба "литерника", за которым "охотился весь конвой всех лагерей страны прошлого, настоящего и будущего - ни один начальник на свете не захотел бы проявить слабость в уничтожении такого "врага народа".
Один из наиболее запоминающихся героев "Колымских рассказов" - оппозиционер Крист, судьба которого обнаруживает несомненное сходство с судьбой самого Шаламова. Получивший свой первый срок девятнадцатилетним, Крист "был приобщён к движению во всех картотеках Союза, и когда был сигнал к очередной травле, уехал на Колыму со смертным клеймом "КРТД". Уберечься в лагере от участи, которую несла эта статья, было практически невозможно. "Буква "Т" в литере Криста была меткой, тавром, приметой, по которой травили Криста много лет, не выпуская из ледяных золотых забоев на шестидесятиградусном колымском морозе. Убивая тяжёлой работой, непосильным лагерным трудом,.. убивая побоями начальников, прикладами конвоиров, кулаками бригадиров, тычками парикмахеров, локтями товарищей". Бессчётное количество раз Кристу приходилось убеждаться, что "никакая другая статья уголовного кодекса так не опасна для государства, как его, Криста, литер с буквой "Т". Ни измена Родине, ни террор, ни весь этот страшный букет пунктов пятьдесят восьмой статьи. Четырёхбуквенный литер Криста был приметой зверя, которого надо убить, которого приказано убить".
Крист внимательно следил за судьбой тех немногих, кто дожил до освобождения, "имея в прошлом тавро с буквой "Т" в своём московском приговоре, в своём лагерном паспорте-формуляре, в своём личном деле". Он знал, что даже после истечения срока и выхода на свободу "всё будущее будет отравлено этой важной справкой о судимости, о статье, о литере "КРТД". Этот литер закроет дорогу в любом будущем Криста, закроет на всю жизнь в любом месте страны, на любой работе. Эта буква не только лишает паспорта, но на вечные времена не даст устроиться на работу, на даст выехать с Колымы"[16].
Судьба носителей этого "литера" в лагерях служила серьёзным камнем преткновения для Солженицына, подчёркивавшего своё желание обойти эту тему в "Архипелаге ГУЛАГ". "Я пишу за Россию безъязыкую, - заявлял он, - и поэтому мало скажу о троцкистах: они все люди письменные, и кому удалось уцелеть, те уже наверное приготовили подробные мемуары и опишут свою драматическую эпопею полней и точней, чем смог бы я". Цинизм этого заявления может быть по достоинству оценён с учётом того, что Солженицын превосходно знал: из тысяч "кадровых", "неразоружившихся" троцкистов уцелеть удалось лишь считанным единицам. По этой причине среди сотен воспоминаний узников сталинских лагерей можно буквально по пальцам перечислить те, которые принадлежат "троцкистам".
Однако Солженицын, претендовавший на создание своего рода энциклопедии сталинского террора и осведомлённый относительно проникновения некоторых сведений о лагерной судьбе троцкистов за рубеж, всё же счёл нужным рассказать о троцкистах "кое-что для общей картины". Нигде этот писатель не противоречит самому себе больше, чем на тех нескольких страницах, которые он уделил повествованию о троцкистах. Замечая, что "во всяком случае, они были мужественные люди", он тут же добавлял к этой неоспоримой констатации традиционный антикоммунистический "прогноз задним числом": "Опасаюсь, впрочем, что, придя к власти, они принесли бы нам безумие не лучшее, чем Сталин".
Столь же лишено всяких доказательств другое суждение Солженицына, следующее за его рассказом об организованности и взаимопомощи, которую троцкисты проявляли в борьбе со своими тюремщиками: "Такое впечатление (но не настаиваю), что в их политической "борьбе" в лагерных условиях была излишняя суетливость (? - В. Р.), отчего появился оттенок трагического комизма". Снабдив этот пассаж оговорками ("впечатление", "не настаиваю"), писатель далее в глумливой манере комментирует дошедшие до него рассказы о поведении троцкистов в лагерях (с самими троцкистами Солженицыну не довелось общаться, поскольку к середине 40-х годов в лагерях их почти не осталось - подавляющее большинство их было расстреляно лагерными судами или замучено установленным для них режимом). Особенно едкими замечаниями Солженицын сопровождает рассказ о фактах сопротивления троцкистов: пении на разводах революционных песен, скандировании антисталинских политических лозунгов, вывешивании траурных флагов на палатках и бараках к 20-й годовщине Октябрьской революции и т. д. Не столкнувшись лично ни с одной подобной акцией протеста (после уничтожения троцкистов такие коллективные акции в лагерях уже не проводились), Солженицын пишет, что, по его мнению, в этих акциях был "смешан какой-то надрывный энтузиазм и бесплодность, становящаяся смешной". Естественно, что писателю, сочувственно описывавшему в своём "художественном исследовании" надежды заключённых на иностранную интервенцию и считавшему такие настроения выражением подлинной оппозиционности режиму, приверженность арестантов большевистской символике не могла не казаться "смешной" и "надрывной". Однако свой иронический рассказ о троцкистах Солженицын всё же вынужден был завершить многозначительными словами: "Нет, политические истинные - были. И много, и - жертвенны"[17].
Намного объективней эта тема раскрывается Солженицыным в романе "В круге первом", написанном в годы, когда писатель ещё не перешёл окончательно на позиции зоологического антикоммунизма. Здесь в описании характера и судьбы троцкиста Абрамсона художественная правда явно одерживает верх над политическими пристрастиями и предрассудками автора. Напомним, что основную часть обитателей описанной в романе "шарашки" составляли арестанты "послевоенного набора", включая тех, кто состоял на службе у гитлеровцев. . Среди этих людей, сплошь настроенных в антикоммунистическом духе, исключением были лишь сталинист Рубин и "вовремя не дострелянный, вовремя не домеренный, вовремя не дотравленный троцкист" Абрамсон, чудом сумевший выжить: один на сотни своих погибших товарищей и единомышленников. Но если Рубин за свои взгляды непрерывно подвергался насмешкам со стороны других арестантов, то Абрамсона подобные насмешки начисто обходили. Более того, главный герой романа Нержин, в котором легко узнается сам Солженицын, невольно ощущал духовное превосходство над собой Абрамсона, хотя последний не был склонен делиться с ним своими политическими суждениями.
Особенно привлекает в романе глубокое художественное проникновение в идейный и душевный мир Абрамсона, отбывающего третий десяток лет заключения. Абрамсон считал, что арестантский поток, к которому принадлежали Рубин и Нержин, "был сер, это были беспомощные жертвы войны, а не люди, которые бы добровольно избрали политическую борьбу путём своей жизни... Абрамсону казалось, что эти люди не шли ни в какое сравнение с теми - с теми исполинами, кто, как и он сам, в конце двадцатых годов добровольно избирали енисейскую ссылку вместо того, чтобы отказаться от своих слов, сказанных на партсобрании, и остаться в благополучии - такой выбор давался каждому из них. Те люди не могли снести искажения и опозорения революции и готовы были отдать себя для очищения её". Трудно более честно и правдиво сказать о судьбе "кадровых" троцкистов и их отличии от представителей всех последующих диссидентских течений в СССР.
Несмотря на все пережитые испытания, Абрамсон "внутри себя, где-то там, за семью перегородками сохранил не только живой, но самый болезненный интерес к мировым судьбам и к судьбе того учения, которому заклал свою жизнь". Не находя в своём духовном мире ничего общего со взглядами других обитателей "шарашки", он считал бессмысленным вступать с ними в политические споры и молча выслушивал их глумливые суждения о большевизме и Октябрьской революции (такие суждения, конечно, не могли не доходить через многочисленных стукачей до тюремщиков, но карались они отнюдь с не такой неумолимостью и свирепостью, как малейшие рецидивы "троцкистских" идей). От разговоров на политические темы Абрамсон уклонялся потому, что для него было "свои глубоко хранимые, столько раз оскорблённые мысли так же невозможно открыть "молодым" арестантам, как показать им свою жену обнажённой"[18].
От художественных свидетельств перейдем к мемуарным свидетельствам о судьбах троцкистов в годину большого террора. В этом плане существенный интерес представляют воспоминания старого большевика, участника левой оппозиции 20-х годов Д. Байтальского о движении в 1936 году из Караганды во Владивосток эшелона заключённых, среди которых большинство составляли троцкисты. Они имели свой старостат, который на Колыме слился со старостатами других троцкистских этапов. Среди участников этого этапа было немало большевиков с дореволюционным стажем, в прошлом - видных партийных работников. Но основная его часть состояла из "горячего, неопытного в политической борьбе молодняка, считавшего себя настоящими борцами за ленинизм". В лагере все эти "твердокаменные троцкисты" "вместо линии пассивного подчинения с целью физического сохранения своих жизней,., взяли курс на сопротивление сталинизму, борьбу с мощнейшим аппаратом НКВД".
Именно в эту среду "органы" засылали особенно большое количество провокаторов и осведомителей. Байтальский вспоминал о своей встрече на колымском прииске с неким Княжицким, которому в своё время он дал рекомендацию в партию. Княжицкий рассказал, что в годы легальной внутрипартийной борьбы он "голосовал всегда за линию ЦК, а подпольно распространял троцкистскую литературу". Выследив его, сотрудники ГПУ воспользовались его пребыванием в заграничной командировке и пригрозили, что "сделают из него шпиона". В обмен на избавление от этого позора Княжицкому было предложено дать подписку о слежке за участниками троцкистского подполья. Так он стал сексотом и провокатором. В начале 30-х годов его арестовали и отправили в ссылку с тем, чтобы он там "освещал жизнь троцкистской колонии". В мае 1936 года всю эту колонию отправили в колымские лагеря, включив в неё Княжицкого вместе с многими другими провокаторами. Рассказывая об этой позорной главе своей жизни, Княжицкий говорил: "Энкаведешников ненавижу, Сталина - попадись он мне - руками удушил бы, а "работать", исполнять поручения, людей сажать - обязан: подписку дал"[19].
В последние годы опубликованы некоторые выдержки из доносов осведомителей, раскрывающие политические настроения троцкистов в местах заключения. Так, в начале 1936 года сексот из числа заключённых доносил начальнику одного из лагпунктов: "Группа троцкистов, помещающаяся в бараке № 8, ведёт систематическую агитацию против партии, а в особенности против т. Сталина... Мартынов сказал: "Наши ребята везде работают, нас, троцкистов, только формально разгромили, а на деле мы работаем, нужно только терпение, а этого у троцкистов хватит"... Стебяков сказал: "Руководство Сталина - руководство насилия, и такая система исправления ни к чему положительному не приведёт, а, наоборот, люди делаются ещё злее - не против власти, а против руководителей". Мартынов на это ответил: "Нужно не только говорить, но и действовать. Нужны новые формы и методы работы"... Мартынов в разговоре заявил: "Факт то, что ни Троцкий, ни я, ни ряд других кланяться Сталину не будет".
Такого рода взгляды троцкисты излагали не только в приватных разговорах между собой. В донесении о следовании троцкистского этапа из Казахстана в пересыльный лагерь Владивостока указывалось: в Красноярске заключённые через окна вагонов кричали: "Долой контрреволюционный ЦК ВКП(б), возглавляемый Сталиным", "Товарищи рабочие! Перед вами - политические заключённые сталинского режима, большевики-ленинцы-троцкисты, которых везут на Колыму для физического уничтожения. Лучшая часть пролетариата томится в сталинских тюрьмах. В правительстве сидит кучка чиновников и бюрократов, возглавляемых Сталиным"[20].
Во Владивостоке троцкисты во время следования к порту развернули плакат с лозунгом: "Долой Сталина" и стали выкрикивать: "Пишут, что нет политзаключённых, а политзаключённых ссылают пачками на каторгу. Рабочие! Смотрите - вот перед вами коммунисты-большевики-ленинцы, окружённые конвоем фашизма"[21].
На пароходе, движущемся на Колыму, во время выработки требований для отправки в ЦИК и Коминтерн, троцкист Поляков говорил: "Набирайте силы для дальнейшей тяжёлой борьбы. Некоторые из нас отступят перед трудностями, их купят облегчением их условий, но мы должны готовиться к большим тяготам, а, может быть, и к смерти"[22].
Рассказывая в своих воспоминаниях о тех, у кого в лагерях сохранилась "какая-нибудь вера, дававшая силу жить, не ломаясь", Н. Гаген-Торн относит к ним прежде всего встреченных ею на Колыме "неотказавшихся ленинцев", как они себя называли". Взгляды этих людей, не скрывавших своей принадлежности к оппозиции, сводились к следующему:
"1. (Требование) опубликовать посмертное письмо Ленина, которое скрыл Сталин, тем самым нарушив партийную демократию.
2. Сталин диктатуру пролетариата обратил в диктатуру над пролетариатом и ввёл недопустимый террор.
3. Коллективизация, проведённая насильственным путём, с полным порабощением крестьянства, не приближает социализма, а создаёт гипертрофию государства.
4. Тактика партии, ведомой Сталиным, дискредитирует идею коммунизма.
Спасти эту идею может только жертвенная кровь коммунистов, вступивших в борьбу со сталинской линией. Они шли на это. Из ссылки на Колыму гнали их по Владивостоку, около сотни человек. Они шли и пели: "Вы жертвою пали в борьбе роковой, любви беззаветной к народу". Конвойные били их прикладами, но пение не прекращалось. Загнали в трюм, но и оттуда слышалось пение. На Колыме они объявили голодовку, требуя политического режима: переписки, разрешения читать, отделения от уголовников. На пятнадцатый день их стали искусственно кормить. Они не сдавались. На девяностый день администрация обещала выполнить требования. Они сняли голодовку. Их развезли по разным лагпунктам, обещая, что там будут требуемые условия. Потом постепенно снова свезли в Магадан и отправили в страшную тюрьму - "дом Васькова", возбудив новое дело. Они знали, что будет расстрел, и на это шли. Это были мужественные люди. Вероятно, все они погибли, но веру свою в необходимость борьбы за по-своему понятый коммунизм сохранили"[23].
Пока во главе Дальстроя находился Берзин, а начальником секретно-политического отдела Магаданского УНКВД был Мосевич (бывший начальник СПО Ленинградского УНКВД, осуждённый по процессу ленинградских чекистов), троцкистам удавалось добиваться выполнения требований, выдвигаемых в коллективных голодовках: получения работы по специальности, разрешения совместно проживать семьям и т. д. После массовой голодовки троцкистов, разбросанных по разным приискам, но поддерживавших связь между собой, было достигнуто их соглашение с администрацией Дальстроя об облегчении лагерного режима. В бараках были устроены небольшие клетушки, отгороженные друг от друга низкими дощатыми стенками; в них были размещены семьи троцкистов, выигравших голодовку. Голодовка, продолжавшаяся несколько месяцев, проходила под лозунгами: "На костях рабочего класса социализм не построить"; "нашу кровь, кровь большевиков, Сталин перекачивает в золото"[24].
Одним из руководителей подпольного комитета, возглавившего голодовку, был старейший оппозиционер, шестидесятидвухлетний Б. М. Эльцин, ни разу не подписавший капитулянтских заявлений.
Среди колымских троцкистов была А. Л. Соколовская, первая жена Троцкого, прошедшая через царские тюрьмы и ссылку. К тому времени она потеряла двух своих дочерей: младшая умерла от туберкулеза в 1928 году, старшая, уехавшая за границу, покончила с собой в 1933 году. "Несмотря на всю её простоту и человечность, - вспоминает Н. А. Иоффе о Соколовской, - она представляется мне фигурой из какой-то древнегреческой трагедии"[25].
О дальнейшей судьбе Соколовской рассказывается в воспоминаниях Гаген-Торн, которая в Иркутской пересыльной тюрьме встретила "женщину с интеллигентным и скорбным еврейским лицом", направляемую с Колымы в Москву. Первый разговор, состоявшийся между ними, носил следующий характер:
"- КРД?
- КРТД. С КРД не возят так далеко на переследствие, - усмехнулась она.
- Давно сидите?
- Взяли в тридцатом, сначала в ссылку, потом в политизолятор...
- С кем вы сидели в тюрьме? - спросила она.
- Разный, очень разный состав. Из тех, кто может вас интересовать, встретила Катю Гусакову.
Она вздрогнула. Я смотрела оценивающе.
- Давно она в тюрьме?
- Год сидела в одиночке. К нам в камеру привели как с креста снятую. Одни глаза и косы длинные. Тело - прозрачное. Сказала, что после длительной голодовки.
Женщина молчала выжидающе. Волнуясь, поправила седеющие волосы.
- От неё я впервые услышала о троцкизме, - сказала я, прямо глядя на неё. - Она мне рассказала о политизоляторе и ссылке, но больше спрашивала о том, что делается на воле, о раскулачивании тридцатого - тридцать четвёртого годов. Мне многое стало яснее. Наши разговоры помогли обеим. Я давала ей факты, она рассказывала концепцию Аслан Давид-оглы (конспиративное имя, которым заключённые называли Троцкого[26*] - В. Р.).
Женщина вздрогнула и засветилась каким-то внутренним светом.
- Вы знаете это имя? Значит, Катя доверяла вам, - сказала она со вздохом. - Мне тоже придётся довериться. Вы едете на Колыму, а я - оттуда. Там много наших. Они не скрывают, что они - троцкисты, и поэтому я решаюсь просить вас передать им, что меня везут на переследствие. Им это очень важно". Только после этого Соколовская сказала, что она - первая жена Троцкого.
- У меня... внук - от старшей дочери, - продолжала Соколовская. Я так беспокоилась за мальчика! Ему сейчас четырнадцатый год. Говорят, его также взяли.
- Куда? В тюрьму? Какое страшное детство.
- В царское время детей не брали... Но этот - он хочет уничтожить всех. До седьмого колена. Лёва похож на деда и, видимо, талантлив, как он. Что с ним будет?".
Н. Гаген-Торн пишет, что Соколовская рассказала "о вещах, о которых я не подозревала, рассказала про Аслан Давид-оглы - как будто тряпкой стерли старость и усталость с лица собеседницы - оно стало совсем молодым". Получив обещание сообщить о её судьбе друзьям, Соколовская сказала:
"- Меня из магаданского лагеря взяли в "дом Васькова", и дальше обо мне они ничего не знают. И я не знаю, кого ещё взяли. Кто остался? А это важно знать: видимо, хотят создать новое дело. Я знаю, что в Магаданском лагере осталась Лоло Бибинейшвили, это жена Ладо. Того самого Ладо, который в царское время гремел по всей Грузии. Активнейший большевик... Так вот, передайте Лоло, что ни о ком из товарищей ничего не слыхала. Чувствую себя неплохо, бодра. Я ведь старая, они тревожатся за меня. Товарищам шлю привет, верю в их бодрость и мужество... Скажите им, что там, за границей, Аслан Давид-оглы сможет сделать многое. - Она посмотрела на меня засветившимися глазами, гордясь воспоминанием о нём, любовью к нему. И я, которая ещё не умела понимать переживания старости, молча удивлялась этой женщине, свету её воспоминаний"[27].
В лагерях троцкисты делились на "отошедших" и "неотошедших". К первым относились те, кто в конце 20-х - начале 30-х годов выступили с заявлениями об отказе от своих взглядов и в большинстве своём были возвращены в партию; ко вторым - те, кто все эти годы отказывались заявить о своём отречении от оппозиции и поэтому оставались в ссылках и политизоляторах вплоть до 1936-1937 годов, когда они были переведены в лагеря строгого режима. Естественно, что "неотошедшим" были созданы намного более тяжёлые условия в лагерях. Почти ни один из них не пережил лагерных расстрелов конца 30-х годов. "Если б я был троцкистом, - писал В. Шаламов, - я был бы давно расстрелян, уничтожен, но и временное прикосновение дало мне вечное клеймо. Вот до какой степени Сталин боялся (троцкистов)"[28].
Парадокс заключался в том, что капитулянтам-троцкистам присуждались в 1936 году ещё относительно небольшие сроки. Намного более суровые приговоры получали люди, подведённые под статью "КРТД" в 1937 году, - в большинстве своём не имевшие в прошлом никакого касательства к оппозиции. Некоторым "отошедшим" удалось выйти на свободу после отбытия своего срока. К их числу относилась А. С. Берцинская, которая вместе со своим мужем Т. Ш. Аскендаряном принимала активное участие в установлении Советской власти в Азербайджане. Примкнув в 20-е годы к оппозиции, они в 1928 году были сосланы в Минусинск. После подачи капитулянтских заявлений они были выпущены на свободу, но в августе 1936 года были вновь арестованы и приговорены Особым совещанием к пяти годам лагерей. В Магадане они были размещены в бараках вместе с "неотошедшими" троцкистами. Там представители обеих категорий заключённых развернули борьбу за соблюдение трудового кодекса о восьми-, а не десятичасовом рабочем дне, установленном для заключённых, за предоставление выходных, которые в летнее время были полностью отменены, и т. д. По воскресеньям за отказ выходить на работу их направляли в карцер[29].
Весной 1937 года на Колыме начались лагерные процессы над троцкистами - участниками голодовок и других форм коллективного протеста. В материалах процесса по "делу политического центра троцкистов на Колыме", наряду с явно фантастическими обвинениями (в "подготовке вооружённого восстания при поддержке Японии и США" и т. п.), содержатся характерные выдержки из высказываний обвиняемых: "Чичинадзе всю нашу страну Советов считает сплошным концлагерем"... Шуклин сказал: "Сейчас Сталин никаким авторитетом у мирового пролетариата не пользуется, потому что он кровожадный и, кроме того, самый подлый человек... Сталин хочет уничтожить всех своих конкурентов, умных людей, подлинных вождей народа, людей, по своему интеллектуальному уровню стоящих гораздо выше его". Мещерин говорил: "Кого из старых большевиков арестуют и расстреляют теперь? Ясно, что хотят уничтожить всех старых вождей. Ведь Сталина никто не знал, как вождя"[30].
Пятеро подсудимых на этом процессе были приговорены к расстрелу, остальные - к 10 годам заключения. Но и после этого борьба троцкистов со своими палачами продолжалась. В воспоминаниях Берцинской рассказывается о судьбе старой большевички Захарьян, принадлежавшей к тем, кто "был яростно непримирим и настойчиво непреклонен". После её перевода с прииска в Магадан у неё отняли находившегося вместе с ней маленького сына. Когда в 1942 году Берцинской объявили об окончании её срока, она в лагерной каптёрке увидела вещи, принадлежавшие Захарьян и другим "неотошедшим", которые к тому времени были расстреляны[31].
В. Шаламов рассказывал о "знаменитой бригаде", находившейся на колымском прииске "Партизан". Эта бригада, включавшая "неработающих вовсе троцкистов", в 1936 году провела ряд голодовок, в результате которых добилась от Москвы разрешения не работать, получая "производственный", а не штрафной паёк. "Питание тогда имело четыре "категории" - лагерь использовал философскую терминологию в самых неподходящих местах: "стахановская" - при выполнении нормы на 130 % и выше 1000 граммов хлеба, "ударная" - от 100 до 130 % 800 граммов хлеба, производственная - 90-100 % 600 граммов хлеба, штрафная - 300 граммов хлеба. Отказники переводились в моё время на штрафной паёк, хлеб и воду. Но так было не всегда. Борьба шла в тридцать пятом и тридцать шестом годах - и рядом голодовок троцкисты прииска "Партизан" добились узаконенных 600 граммов. Их лишали ларьков, выписок, но не заставляли работать". По своей инициативе они заготавливали дрова для всего лагеря. В одну из ночей 1937 года все они были увезены в следственную тюрьму. После этого никого из них никто не видел[32].
О дальнейшей судьбе членов этой бригады рассказывают недавно опубликованные материалы их следственного дела, согласно которым ни один из них не признал себя виновным, а четверо отказались отвечать на вопросы следователей. Все 14 обвиняемых по данному делу в сентябре 1937 года были приговорены к расстрелу. Среди них находились профессор, управляющий трестом, литератор, рабочие, инженеры, экономисты, учителя[33].
Н. И. Гаген-Торн рассказывает, что к 1939 году на Колыме исчезли все её "друзья-оппоненты, свято верившие, что "попираемая и дискредитированная Сталиным идея коммунизма должна быть возрождена нашей кровью". И охотно отдававшие эту кровь. Я безмерно уважала в них эту жертвенную традицию русской интеллигенции"[34].
Ещё больше, чем на Колыме, насчитывалось троцкистов в воркутинских лагерях. И здесь они были единственной группой заключённых, оказывавших организованное сопротивление.
В коллекции Николаевского собрано немало воспоминаний бывших лагерников о событиях, получивших название воркутинской трагедии. О её начале выразительно рассказывается в воспоминаниях А. Рахалова. Он сообщал, что до 1936 года большинство не капитулировавших троцкистов находилось в ссылке, куда они захватили с собой библиотечки и теоретические работы, идущие вразрез с "генеральной линией". Их дети находились вместе с ними и посещали школы, где "часто выслушивали беседы учителей о счастливом детстве советских детей под сталинским солнцем, о тяжёлой, но успешной борьбе вождя с врагами народа (каковыми являлись их родители). "Прокажённым" родителям быстро надоел яд, даваемый их детям в чрезмерных дозах в школах, и они изъяли их оттуда, чтобы самим дома сделать из них "просто грамотных людей".
В 1936 году ссыльные троцкисты вместе с семьями были погружены в вагоны и отправлены в Архангельск, а оттуда в заполярную Воркуту, где этапники узнали, что в их приговорах слово "ссылка" было механически заменено словом "лагерь", в результате чего они превратились из "административно высланных" в заключённых. Более того, к их прежним срокам был без всякой мотивировки прибавлен дополнительный срок в 5 лет.
"Это было началом трагедии.
Запасы продовольствия, которые они имели, быстро иссякли, а этапного пайка далеко не хватало для того, чтобы чувствовать себя сытым хотя бы на 15 минут. Дети не просили лишнего куска хлеба. Они понимали, что их судьба связана целиком с судьбой их родителей".
Среди заключённых этого этапа находились Сергей Седов, бывший секретарь Троцкого Познанский, бывший руководитель нефтяной промышленности В. Косиор (брат члена Политбюро ЦК ВКП(б) С. Косиора) и "целая плеяда бывших видных партийных работников, начиная от секретарей обкомов... и кончая секретарями райкомов, работниками Госплана и других организаций".
Как отмечает автор воспоминаний, "настроение прибывших было далеко не упадническим, а наоборот, бодрым, энергичным и... злым". Приезд оппозиционеров на Воркуту совпал с обсуждением проекта "сталинской конституции". Троцкисты подвергли его уничтожающей критике, а один из них после очередной радиопередачи "спокойно резюмировал: Всё ясно, товарищи, - это не сталинская конституция, а сталинская проституция".
"Троцкисты, бесспорно располагали большим опытом революционной борьбы и, благодаря этому, умели держаться сплочённо, дружно и храбро, умели соблюдать известные меры предосторожности в своей работе и борьбе". Когда автор воспоминаний посоветовал В. Косиору "смириться с судьбой и запастись терпением для отбытия срока заключения", поскольку "никакие акции протеста не помогут", Косиор ответил: "По-своему вы правы. Но не забывайте, что мы не уголовная банда и не случайные политические преступники, мы - противники сталинской политики и желаем стране только лучшего... Если наше положение - действительно скверное, то мы хотим, по крайней мере, знать, что думает об этом Москва. Сегодня мы имеем право полагать, что местные чекисты проявляют собственную инициативу, ущемляя наши элементарнейшие права, даже как заключённых, а мы хотим знать мнение Москвы - тогда многое для нас станет ясным".
В октябре 1936 года начался кульминационный пункт воркутинской трагедии - объявление голодовки всеми троцкистами, находившимися в местных лагерях.
Голодавшие требовали открытого суда над собой (большинство из них получило лагерные сроки заочно, по постановлению Особого совещания), освобождения своих жён и детей и предоставления им права на свободный выбор места жительства, перевода стариков и инвалидов из полярных районов в районы с более мягким климатом, отделения политических заключённых от уголовников, установления для всех заключённых одинакового питания независимо от выполнения нормы.
Во всех воспоминаниях называется один и тот же беспрецедентный срок голодовки - 132 дня. В ней принимало участие более тысячи заключённых, из которых несколько человек умерли. Вскоре участников голодовки свезли из всех лагпунктов в посёлок, находящийся в нескольких десятках километров от рудника. Но и оттуда к остальным заключённым стали поступать сведения, что голодовка продолжается и троцкисты не намерены сдаваться. "Даже вольнонаёмные не осмеливались выразить свою ненависть к "вылазке заклятых контрреволюционеров", так как, видимо, трагедия голодающих находила какой-то отзвук и в их сердцах... Чекисты приняли все меры к тому, чтобы эта голодовка не стала объектом мирового общественного мнения и прессы"[35]. Весной 1937 года голодающим по приказу из Москвы было сообщено, что их требования удовлетворены. Все они были направлены на бывшую штрафную командировку "Кирпичный завод", где с осени 1937 года начались массовые расстрелы.
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] Треппер Л. Большая игра. С. 59-60.<<
[2] Троцкий Л. Д. Дневники и письма. С. 160.<<
[3] Кривицкий В. "Я был агентом Сталина". С. 186.<<
[4] Огонек. 1988. № 27. С. 5.<<
[5] Даугава. 1988. № 12. С. 8-11.<<
[6] Солженицын А. И. Собр. соч. Т. 5. М., 1991. С. 204.<<
[7] Шаламов В. Воскрешение лиственницы. Париж, 1985. С. 13.<<
[8] Шаламов В. Перчатка или КР-2. М., 1990. С. 37.<<
[9] Там же. С. 9; Воскрешение лиственницы. С. 14.<<
[10] Там же. С. 37.<<
[11] Там же. С. 48.<<
[12] Там же. С. 104-105, 109.<<
[13] Шаламовский сборник. Вып. I. Вологда, 1994. С. 62.<<
[14] Там же. С. 45-46.<<
[15] Шаламов В. Колымские рассказы. Кн. 1. С. 532.<<
[16] Там же. С. 265-269.<<
[17] Даугава. 1989. № 10. С. 89-90.<<
[18] Новый мир. 1990. № 3. С. 105-107.<<
[19] Минувшее. Исторический альманах. Т. 2. М., 1990. С. 347-353.<<
[20] "Хотелось бы всех поимённо назвать..." М., 1993. С. 109-112.<<
[21] Там же. С. 115.<<
[22] Там же. С. 118.<<
[23] Гаген-Торн Н. И. Memoria. М., 1994. С. 206-207.<<
[24] "Хотелось бы всех поимённо назвать..." М., 1993. С. 122.<<
[25] Иоффе Н. А. Время назад. М., 1992. С. 111.<<
[26*] Аслан в ряде восточных языков означает лев.<<
[27] Гаген-Торн Н. И. Memoria. С. 73-76.<<
[28] Шаламовский сборник. Вып. 1. С. 57.<<
[29] Краеведческие записки. Вып. XVIII. Магадан, 1992. С. 32-35.<<
[30] "Хотелось бы всех поименно назвать..." С. 126-127.<<
[31] Краеведческие записки. Вып. XVIII. С. 34-35.<<
[32] Шаламов В. Перчатка или КР-2. М., 1990. С. 207-208.<<
[33] "Хотелось бы всех поименно назвать..." С. 145-147.<<
[34] Гаген-Торн Н. И. Memoria. С. 91-92.<<
[35] Hoover Institution Archives. Collection of Nicolaevsky. Box 279. Folder 10. P. 34-49.<<